— Понятно. Не надо держать пальцы на льду, они занемеют.
— Нет, надо.
Исаев взял руку девушки в свою небольшую, но очень крепкую ладонь и сказал:
— Давайте играть в ладушки.
— Я не умею.
— Вы просто забыли. Сейчас я буду петь и подбрасывать вашу ладонь, а вы бойтесь, чтобы я вас между делом не хлопнул по руке.
— А вы не сильно будете хлопать?
— Нет, совсем не сильно.
— Давайте, — еще тише сказала Сашенька, не отнимая своей руки от холодной ладони Исаева.
— Ладушки, ладушки, — начал тихонько напевать Максим Максимович, — где были? У бабушки! А что ели? Кашку! А что пили?
— Спирт, — улыбаясь, ответила Сашенька и хлопнула Исаева по руке. — Вы не по правде играете, я не боюсь вас: поддаетесь и в глаза мне не глядите.
— Сашенька, а вот если люди были вместе долго, вечность, а потом вдруг один из них взял и уехал, но чтобы обязательно и вскорости вернуться — тогда как?
— О чем вы, Максим Максимыч? Я же отказалась ехать к Гаврилину в Америку, коли вы не захотите…
— Когда б вы только видели, как я отвратителен, если сфотографировать мое отражение в ваших глазах: я кажусь маленьким и расплющенным, словно на меня положили могильную плиту. И рожа как новый пятак.
— Зачем вы так говорите? Я же не княжна Мэри, я прожила революцию и пять лет войны. Меня окольно не надо отталкивать, вы мне лучше прямо все говорите, а то я Бог весть что подумаю.
Исаев взял с полочки маленькую, замысловатой формы свистульку, вырезанную Тимохой, и начал тихонько играть, как на флейте. Сашенька смотрела на него, подперев голову кулачками, и покусывала губы. Луна — громадная и желтая — высветила лед на оконце, и он теперь казался фантастическим врубелевским рисунком.
— Знаете, — сказала Сашенька, — вы когда-нибудь очень пожалеете, что не разрешили мне быть подле вас.
— Я знаю…
И он снова начал играть на свистелочке тоскливый и чистый мотив, который обычно напевают пастухи — самые влюбленные люди на земле.
Сашенька поднялась из-за стола, накинула свой тулупчик с белой оторочкой и, перешагнув через заметавшихся филеров, вышла на крыльцо.