Светлый фон

Николаев, неуклюже высокий в своем наглухо застегнутом черном старомодном пиджаке, говорил внятно, с возбужденной хрипотцой, поворачивался в тесном проходе между полками в зеленом световом коридоре от настольной лампы. А вокруг неподвижно стояли, блестели тиснениями, светились тускнеющей позолотой, по-старинному темнели корешки книг, окруженные плоскими и древними ликами икон, — книги разных столетий, великих мудрецов, когда-то живших, мучившихся, доказывавших, искавших истину, но давно умерших, как умерли и те, кто ничего не доказывал, никогда не мучился и не хотел знать ничего выше простых, как глоток воды, желаний. И может быть, эти люди, не оставившие после себя истинность веры, кто никогда не мучился страданиями других, были довольнее, сытнее, счастливее тех, кто доказывал, боролся и мучился. Неужели счастливее? Нет, наверно, просто спокойнее — спокойствием равнодушия…

Когда-то казалось странным — мать после возвращения, уже преподавая в институте, часто с тихой горечью говорила о сожженной в блокаду своей библиотеке; потом она все время покупала книги, знакомилась с букинистами, тратила безжалостно деньги и как-то однажды сказала: «Так легче думать. Я без них соскучилась. С ними нет одиночества», — и улыбнулась виновато, кротко, как умела улыбаться, когда разговаривала с Никитой.

И Никита, вспомнив эту ее непонятно робкую, просящую извинения улыбку, глядел на забитые книгами полки в темноватом кабинете Николаева — такие же были и в комнате матери, и в кабинете Грекова на Арбате — и поразился этому противоестественному сходству.

— Кажется, нам пора, — вполголоса напомнил Алексей, и Никита, очнувшись, услышал, будто из зеленого тумана, глуховатое покашливание Николаева.

— Только, ради бога, не жалейте мою астму. Это, как говорят, детали. Это еще преодолимо. Я вас никуда не гоню! Боюсь только, что я вас заговорил. Но я уже далеко не молод и часто думаю об этом после собственного трагического опыта. Да, невымытые стекла не должны подвергать сомнению красоту огромного дома, который всей историей суждено нам построить. Именно нам — модель дома, образец для человечества.

— Нет, вы нас не заговорили, — сказал Никита и поднялся вслед за Алексеем. — Но можно еще вопрос?

— Любой.

— Евгений Павлович, вы знаете профессора Грекова? Вы знакомы с ним?

— Женя, десять часов! — раздался в дверь требовательный стук Надежды Степановны. — Ты слышишь?

— Греков? Вы спрашиваете о профессоре новейшей истории Грекове? Я знаю его, но мы весьма давненько не кланяемся друг другу. Этот человек имеет довольно известное имя, но это имя, мягко говоря, отдает запахом малоароматического свойства, простите за резкое сравнение! — сгорбленно стоя перед стеллажом, проговорил Николаев. — Я прекрасно помню вашу мать, эту святую женщину, и не счел нужным говорить о ее брате! Я жалею, что не виделся с ней в последние годы. Безумно жалею… — Николаев все стоял спиной к ним, горбясь, слепо ощупывая корешки книг. — Я не верю в ее смерть… Никак не верю. Не могу согласиться. Вот здесь была ее книга, не могу найти… Но я рад, бесконечно рад, я счастлив, что вы зашли ко мне и я познакомился с вами, с ее сыном. Я хочу, очень хочу, чтобы вы всегда знали… — Николаев с влажно-размягченными глазами повернулся, кашлянул, потрогал локоть Никиты, — что здесь, в Москве, ее не забыли, нет, нет! Где вы… к слову, остановились?