— Он остановился у меня, — быстро сказал Алексей.
— Обязательно заходите. Я буду счастлив вас видеть, именно счастлив. Не забывайте меня, хотя я и кашляющий и слишком многоречивый субъект. Но я знаю свою слабость. И могу говорить поменьше, если хорошенько постараюсь.
— Спасибо вам за все, Евгений Павлович, — проговорил Никита, несильно пожимая его сухую, костистую руку. — Я хотел узнать у вас о матери…
Когда выходили в тесную, тоже заставленную книжными шкафами переднюю, неярко, желто освещенную бра, с туманным зеркалом в углу, Никита, несколько смущенный, увидел: из-за приоткрытой боковой двери строго поблескивали в полутьме очки женщины с мужским лицом.
Они сели в машину. Во дворе было темно. Фонари горели за тополями на улице.
— Он любил Веру Лаврентьевну, — помолчав, сказал Алексей. — Это ясно.
— Алексей, — глухо проговорил Никита. — Никогда не поверю… После того, что было, она не могла просить Грекова! Чтобы он помог мне… чтобы я жил рядом с ним? Все ведь не так! Это неправда! В письме этого наверняка не было! Не верю ни одному его слову! Скажи, Алексей, почему ты жалеешь его? Почему?
Включив мотор, Алексей положил руки на руль и, опустив лоб на кулаки, долго сидел неподвижно; чуть сотрясались стекла от работы двигателя.
— На этот вопрос трудно ответить, брат. — Алексей поднял голову. — Отца я не люблю, но он все-таки мой отец. И он болен. А лежачего не бьют. Это за гранью. Ты понял? Да, я жалею и не люблю его. За его трусость. За то, что не выстоял. На фронте за это отдавали под суд военного трибунала. Но мы давно живем по законам мирного времени.
— Жалеешь? Он лежачий? Не заметил! Дает интервью, полный дом гостей… бегает, смеется, произносит идиотские речи! Ты веришь, что он болен? Какой он лежачий?
— Вся его бодрость — самозащита и камуфляж. А вообще, наверно, рановато, Никита, я рассказал тебе эту историю. Но ты не похож на кисейную барышню, и я не мог тебе врать, когда ты спросил. Когда-нибудь ты должен был узнать. Но что бы ты хотел, брат, — суд над ним, тюрьму? Свершилось бы, как говорят, возмездие — и что? И все были бы удовлетворены? Знаешь, крови и мщения жажду — это уже опять возвращение черт-те к чему, и пошла писать губерния. И пошли страсти-мордасти.
— Значит, равновесие? — усмехнулся Никита. — Значит, теория Валерия? Я уже слышал похожее. И что же?
— Какая, к чертям, теория равновесия! Понятия никакого о ней не имею, — сказал Алексей, тяжело откидываясь на спинку сиденья. — Я говорю, с отцом особый случай. Знаю, что сама жизнь наказала его, когда он лежал с инфарктом.