Очнулась в госпитале, вся в перевязках. «Что Джанни?» – «Ну, о нем лучше вам не спрашивать. Он в тюрьме». – «Значит, англичанин…» – «Что англичанину делается! Целехонек, только рвет его ежеминутно так, что он ревет, как гренландский кит». – «Позвольте же! – говорю, – если англичанин жив и невредим, за что же Джанни в тюрьму взяли? Неужто за то, что мы с ним повздорили? Это несправедливо. Конечно, он вел себя против меня, как ужасная свинья, но то наше дело, семейное… мы подрались, мы и помиримся».
Но мне объясняют: «Во-первых, – ваши поранения признаны серьезными, и, значит, если бы не только вас, но даже лошадь он этак изрезал, то было бы за что отправить его в тюрьму. Гражданский иск предъявлять или нет – ваше дело, а полосовать женщину ножом никакое государство не дозволяет, хотя бы даже вам это и нравилось. А, во-вторых, в его деле вы теперь – уже на заднем плане. Он из этих людей, что к вам на помощь пришли, соседу и соседке кишки выпустил, – муж уже в мертвецкой покоится, а жена еще мучится, к вечеру ждут, что умрет. Из карабинеров одному глаз вышиб, другому нос откусил, – уже хотели пристрелить вашего Джанни, как бешеную собаку, да он покатился в падучей… тут его и взяли, как дитя малое…»
Как же! Дело гремело на всю Италию. Говорю вам: Ломброзо приезжал. Все старались сделать Джанни, по крайней мере, сумасшедшим, чтобы, знаете, тюремный режим был легче, отбывать бы одиночку не на тюремном, а на больничном положении: ведь его, знаете, закатали на двадцать лет!.. И то падучая выручила, – иначе угодил бы пожизненно.
– Вы, конечно, выступали свидетельницею?
– Ну еще бы, – с гордостью сказала Фиорина. – Мои портреты во всех журналах были, – вот как теперь Тарновская. Сперва-то меня заподозрили в соучастии, потому что вино анализировали и нашли, что отравлено. Да меня англичанин выручил; вспомнил, как я его уговаривала не пить шампанского, – а кьянти мое, в анализе, конечно, оказало себя чистым. Ну и соседка, умирая, успела показать, с какими словами я из двери выпала… Джанни сперва рассчитывал на ревности отвертеться, и хотя мудрено было ему поверить, потому что – сколько же было свидетелей, что он торговал мною, как скотиною какою-нибудь, и тем только и жил, что я от мужчин получала! – но, черт с ним, я его поддержала бы, помогла бы ему эту комедию разыграть. Да – узнала стороною, что он-то, негодяй, в первых своих показаниях без жалости меня топил и оговаривал. А из тюрьмы – другие вести были, через подруг, у которых тоже дружки там сидели, будто Джанни грозится и святым своим клянется: «Только дайте мне сойтись с Фиориною – в тюрьме ли, на воле ли, – я ее заставлю съесть свои собственные груди!..» Эге? Вот как?.. Не имею аппетита!.. Ну и перестала его щадить, – показала следователю все, как на самом деле происходило: что совсем не по ревности он меня искромсал, но – зачем я англичанина защищаю и не даю ограбить? И опять меня англичанин поддержал. «Представьте, – говорит следователю, – я теперь припоминаю: ведь я всю эту сцену слышал сквозь беспамятство мое, но – принимал за страшный кошмар, и очень страдал во сне оттого, что никак не мог сделать усилие и проснуться… а, когда очнулся, все забыл… все, что было до ухода Джанни, помню, но затем – темно. А теперь, когда вы мне это рассказываете, воскресло ясно и целиком: совершенная правда. Это, в точности, весь мой тогдашний кошмар». Врачей запросили: может ли быть такое состояние, как показывает англичанин?.. Говорят: «Очень может, – это его белладонною опоили…» Ну, тут меня из обвиняемых – сразу в героини. Публика мне на суде такую ли овацию сделала!..