Светлый фон

– Что же вы делали в Каракуле?

– Как вам сказать?.. Я туда так пошел, без надобности… На Арале был, оттуда недалече… Поклонился могилке Николая Михайловича, да и ушел.

– Вы знали его, что ли?

– Пржевальского-то? Знал малость. В Питере, когда он собирался в последнюю экспедицию, я просился к нему… Не взял. Богатырь был мужчина, большого характера господин… Не взял он меня больше потому, что я к вину привержен: так не пью, а по временам на меня запой находит… бесчувственно пью, ни к какому делу тогда не пригоден. А то сам говорил: «Кабы не твоя слабость, я, Сергей Иванович, с тобой и расстался бы, – ишь у тебя лапы какие: медведя задушишь, да и ходок». Точно что в экспедиции я ему пользу мог оказать. А странствие, господин, я возлюбил сызмалу. Я из мещан. Тятенька мой и посейчас имеет питейный под Подольском. Так я мальчишкой – щенком белогубым – убегу, бывало, на ближнее село, Дубровинцами называется. Место чудеснейшее: гора, река Пахра, лес столетний; лягу на обрыве, да так и лежу весь день, смотрю, как кругом прекрасно, и такая-то мне тоска: в даль меня так и тянет, так и тянет! Не мало меня тятенька порол, а охоты не выбил… Я что вам, господин, скажу! – засмеялся Сергей Иванович, – я от невесты убег!

– Как так?

– Очень просто. Сговорили меня с девушкой, хотя крестьянскою, но хорошего двора, с зажитком. И я ей полюбился, и она мне тоже ничего показалась. После Петровок собирались свадьбу играть. Только на неделе пред Петровым днем и зайди к ним странник – пробирался от Соловецких угодников к Киевским чудотворцам… Как порассказал он мне про свою путину – батюшки! что со мной сделалось! Лег спать… не могу: пред глазами золотые маковки, река большая, синяя… Жив быть не хочу, – хочу Киев видеть! Что ж бы вы думали, господин? До утра я проворочался с боку на бок, глаза не сомкнул, а как свет показался, я с этим самым странником взял да и ушел, никому не сказавшись… С тех пор и началось мое бродяжничество. Из Киева-то меня домой этапным порядком… беспаспортного. Батька со стены вожжи снял, учил-учил, инда со спины вся шкура слезла… Спрашиваю: «А что моя Варька?» – «Как же, – говорит, – станет она тебя, беспутного, дожидаться! за лавочника пошла». Что же! не судьба, значит, – давай ей Бог счастья!

– А немало, надо полагать, вы видали на своем веку?

– Привел-таки Господь. Здесь, на Кавказе, я всякую тропку знаю. По всем аулам у меня приятели. Еще здесь не так, а вот как Гудаур[90] перемахну, пойду Хевским ущельем, в Гудашаури заверну, на Сионе[91] остановлюсь, – там меня Боже мой как любят! Чудной народ! бедны – аж смотреть жалко, земля, кроме ячменя, ничего не родит, лета нет, за дровами в Капкой[92] за шестьдесят верст с одной арбой ездят… Это вы рассудите только, господин: шестьдесят верст – день, назад – другой, скотина мореная, у самого брюхо от голодухи подтянуло, потому, кроме чурека, он другой пищи по неделям не видит, а дровишек привезет охапку, на четыре топки, больше не осилить карманом за один покуп. Скудный народ! А добрый! – придешь к какому из ихнего брата, – рад: чурек положит, мацони[93] поставит, вина раздобудет, пожалуй, и барана заколет… душу заложит, а угостит!.. Я, как в Сионе к Михо – охотник, кунак мой – заверну, так и говорю: «Уговор, Михо, – вино твое, баран мой…» Что их разорять! помилуйте!.. Довольно их беки душат: жирные черти, из духана не выходят…