Светлый фон

Но – зачем потом… через неделю, может быть, через две недели – не помню… потянуло меня в монастырь, где мы тебя зарыли в землю? Я удивился, как хорошо там. Падал вечер; белое море цветущих яблонь и вишень монастырского сада, что позади кладбища, стало розовым. Колокол – маленький, будничный колокол – медленно звякал, призывая братию ко всенощной… и, когда отзвякал, грустный, дребезжащий звук долго тянулся и умирал в трепещущем воздухе Я смотрел на твой черный мраморный крест, на дерн, которым затянуло твою могилу, и думал: это потому он такой зеленый и сочный, что она напитала его своим телом… На кресте налипли лепестки яблонного цвета… По заре тянуло тонким холодком, и дух яблонь тихою струею колыхался над могилами… Я как всегда не верил в смерть и мертвецов и чувствовал, что я – живой с живыми, хоть и незримыми. И ты, Зоэ, была тогда там! Была, разлитая в благоухании цветов, в розовом трепете вечера, в плаче отзвучавшего колокола…

Я помню раскаленную зноем синеву неба и силуэты ломбардского городка, прилепленного к скалам. Когда у маленькой проходной станции на минуту замер грохот нашего поезда, – высоко над нами звонили к Agnus Dei[82] а в окно вагона пахнуло яблонным духом, и мне захотелось думать о твоей могиле – там, на мутном севере, в ограде старого монастыря.

– Pronti![83] – крикнул кондуктор.

Поезд рвался вперед. Но, когда он пробежал платформу, ты мелькнула от окна к окну моего купе! Я видел твою склоненную голову с развитым локоном на снежно-бледной щеке. Я едва не протянул руку, чтобы поймать порхнувший в окно дымчатый лоскут твоего длинного шарфа.

Была тоже странная ночь… Круглая и желтая луна щитом плыла мимо Колизея; с робкою поспешностью мигала под нею зеленая Вега. Амфитеатр на половину сиял голубым светом, наполовину тонул в голубой мгле. Огромные, внимательные звезды глядели и в его просветы. Я сидел на арене, спустив ноги в черную бездну развалив водомоя, и думал о сотнях тысяч людей, что до меня топтали эту пропитанную кровью арену. Думал о том испанском художнике, который прославился «Видением в Колизее», но – сдав картину на выставку – сам был сдан в больницу для душевнобольных. Образы его картины безотвязно гнались за ним. Он видел белую девушку перед кровавою пастью голодного льва и видел, как падала к ногам мученицы алая роза – последний привет неведомого друга. Он видел, как – вон из той зияющей черной дыры направо – выходил зарезанный в подземном ходе Коммод. Он слышал рык зверей, крутящих смерчи песку на арене. Тяжелый, неповоротливый германец падал пред его глазами, охваченный рыбачьей сетью ретиария, и умирал под острым трезубцем, при оглушительных воплях толпы. Боевые колесницы стаптывали тяжело вооруженных, едва в состоянии двигаться, людей, пересекали встречным лошадям ноги косами, укрепленными в осях колес. А там, вверху, на уступах этого здания-горы, десятки тысяч злорадно-внимательных глаз впились – не оторвутся от длинной цепи меченосцев, строгим воинским строем движущихся вокруг арены. Вот по команде магистра, враз брякнуло их оружие, две сотни голосов враз рявкнули и оборвали по-солдатски последнее приветствие… «Ave Caesar Imperator, morituri te salutant!..»[84]