Он ждал чуда, но чуда не было. Тогда Алеша приподнял руку, сжал ее в кулак, выдвинул косточку указательного пальца (палец дрожал) и полежал так. Он не смел сделать то, что хотел сделать: постучать осторожно в стену. Одна мысль останавливала его — Лариса может не понять его. То есть не то чтобы не понять, а понять по-своему — обидно для него. Рука упала на одеяло. Очень громко стучало сердце. Алеша повернулся на живот, уткнулся лицом в подушку, повернулся на бок, снова на спину, снова на живот. Потом приподнялся, долго сидел и смотрел какими-то совсем не своими глазами (он это чувствовал) в окно. Вскочил с постели, начал расхаживать по комнате, ничего не понимая, натолкнулся на стул, стул опрокинулся, загрохотал, Алеша запнулся, упал на пол.
Тут он понял, что весь этот грохот слышен там, в ее комнате, обмер, покраснел (он почувствовал, как жар бросился на щеки), медленно поднялся с пола.
Потом прислушался, но в комнате Ларисы было тихо. Он знал, что так тихо там не должно быть; может, потому и тихо, что там тоже неспокойно…
Походил по коридору взад и вперед; круто разворачивался, но тут же отступал от своего решения, и это было как безумие…
Он открыл дверь в ее комнату без стука, сразу натолкнувшись взглядом на ее глаза; он увидел сначала их совсем близко от себя, потом он увидел, что вся она светится в темноте в ночной белой рубашке.
Они так стояли и смотрели друг на друга.
Она первая прошептала ему:
— Алеша-а…
Т а к, тихо, осторожно, нежно, она произнесла его имя впервые.
Он шагнул к ней, она прошептала:
— Я… — Он слышал, как бьется ее сердце. — Люблю…
Он не дал ей договорить, поднял на руки (она лежала в Алешиных руках, обняв его за шею), понес ее в глубь комнаты, целуя холодные дрожащие губы, целуя ее глаза — она медленно прикрывала их, блаженно улыбаясь…
Он шептал:
— Я тоже… тоже…
Он не думал, правда это или ложь, что любит ее.
Он говорил ей что-то, она отвечала, но все это было ни к чему и не существовало. Вся она, чужая и родная, незнакомая, непонятная, была уже всецело его; он ощущал в каждой линии, в каждом изгибе этого родного, безмерно родного существа новизну, грусть, отчаяние, любовь, тайну; все было неповторимо, единственно, незнакомо, губительно. И то, что было теперь, было счастьем, почти единственно уловимым, про которое можно сказать: да, да, оно есть, вот оно… Было забвением… любовью…
…В весеннее утро Восьмого марта луч солнца, заглянувший к ним в комнату, был впервые после зимы так тепл, чист и прозрачен. Он вошел в комнату робко, заглянул в угол, двинулся дальше, к этажерке, к книгам, поиграл немного с тиснеными корешками, полился дальше, шире, мощней, приблизился к тахте, ярко взблеснул, словно сам ожегся — от нежных женских волос, пощекотал женщине нос, щеки, — женщина во сне блаженно улыбалась; потом луч словно споткнулся, дрогнул, но все-таки приблизился к Алеше, поиграл с ним, с его черными пушистыми бакенбардами, а затем двинулся дальше, по всей комнате, разлился, растворился в воздухе…