Светлый фон

Я помог ему подняться, хотел усадить на табурет, но он отстранил меня и, нетвердо шагая, пошел прочь из гаража.

— Скажи, что там такое? — закричал я ему вслед.

Он обернулся, внимательно взглянул на меня.

— Леша... — Он хотел еще что-то сказать, но у него не было сил, и он махнул рукой. Ох этот жест, бесконечно горестный жест крестьянина, — я знаю этот жест. Только отчаяние может заставить человека вот так махнуть рукой: когда засуха испепелит хлеба или мать сыра-земля навсегда унесет близкого.

 

Ночью я пошел в казарму шоферского взвода, где жил Лоба.

Блестели тротуары, неудержимо пахло прелой листвой.

Шел дождь.

Меня встретил дневальный.

— Не спит ваш... — сказал паренек: видно, он уже знал обо всем.

Я осторожно прошел к койке Лобы, присел поодаль. Я просидел минут пять, прислушиваясь к его дыханию.

Мне казалось, что Лоба спит, но я ошибся. Неожиданно его дыхание будто прервалось, потом я услышал голос;

— Это вы, товарищ майор?

— Я, Лоба...

Он молчал, молчал и я — не было слов. И долго мы берегли эту тишину. И когда Лоба вновь вздохнул, не стало легче. Было такое чувство, что, если бы этот вздох вырвался из дому и был бы услышан, на всех хватило бы горя.

— Как же это? Как это? — вот уже в какой раз произнес он и протянул руку к окну, намереваясь приоткрыть занавеску. Рука его по-стариковски дрожала, да, его работящая рука, до сих пор такая крепкая, дрожала. Наверно, это было неожиданно и для Лобы. — Старость приходит с горем... — сказал он и, так и не дотянувшись до занавески, отдернул руку.

Я вышел из дому.

Будто врезанные в ночь, далеко были видны освещенные окна особняка Ионеску. Они словно похитили у ночи ее свет, обескровив небо.

Дождь лил и лил, по-мартовски тихий, теплый и обильный. Он напитал землю и будто бы разбудил далекие запахи прошлого года, горьковатые запахи осени, когда мы пришли в этот город...