После завтрака Абозов лег досыпать у дяди на оттоманке, а в сумерках попросил чистый носовой платок и незаметно для всех скрылся. Машино воображение он поразил необыкновенно, и она ходила задумчивая целую неделю.
Грибунин сразу заметил в ней перемену, львиной своей душой понял это по-своему и придумал поездку в автомобиле за город. Мать и дядя Григорий пришли в восторг, и утром в конце мая Грибунин, подъехав на белой собственной машине, в которой стояла корзина от Елисеева, усадил всю семью на кожаные сиденья, надел страшные очки, вскочил рядом с шофером и приказал ему не дремать на поворотах.
Полетели навстречу бульвары, дома, афиши, окна, прохожие, деревья парка. Свежий майский ветер, пахнувший черемухой и лучком зеленой травы, забирался под кофточку, срывал вуаль, щекотал шею круглыми пальчиками и из-под клетчатой фуражки взметал львиную грибунинскую гриву.
– Удивительно! Прелестно! Вот истинное торжество культуры! – повторял дядя.
Мать широко улыбалась, придерживая шляпу с виноградной лозой. Вылетев на шоссе, где артель каменщиков колола щебень, Грибунин остановил машину и широким жестом показал на поля.
– Матушка-Россия… – сказал он с подъемом.
Маше сейчас же стало неудобно. Отвернувшись и стараясь не слушать дальнейшего, она разглядывала рабочих. Они теперь курили, сплевывая и говоря:
– Эта машина не русская, – по колесам вижу.
– Много ты по колесам узнаешь. В ней главная сила в заду.
– Ребята, а к чему этот старается?
– Кто?
– Волосатый барин.
– Дома не наговорился, в поле ему просторнее.
– От пищи бесится.
Крайний из рабочих, в линялой синей рубахе, сидевший до этого спиною, повернулся, и Маша узнала Абозова. Она вскрикнула. Он торопливо поднял палец, делая знак, и с силой принялся бить молотом по щебню.
Продолжение прогулки было отравлено. Маша вернулась домой с головной болью. Спустя несколько дней она нашла у себя на столе записочку:
«Я арестован. Должно быть, не увидимся. Очень досадно, что думаю о вас каждый день. Прощайте».
Вот этого человека Маша и встретила на углу Кузнецкого и Петровки; оглядывая друг друга, – он – с восхищением, она – почти с испугом, – они выбирались из толпы.
Абозов окреп за эти годы, раздался в плечах, на сильно загорелом, бритом лице исчезли прежние морщины – следы тюрьмы и подполья, глаза были мрачные, точно одичавшие, и только при взгляде на Машу они смягчались почти до влюбленного испуга, точно девушка, идущая рядом, близостью своей, улыбками, поспешными вопросами производила в душе непривычный и радостный беспорядок.
На слова Маши, почему от него не было вестей и что: «Мы, Егор, считали вас погибшим и очень горевали», – Абозов ответил, смягчая, насколько возможно, низкий грудной голос: