Палящая жажда неутолимой страсти к небесному Жениху, огонь которой, по свидетельству мистиков, испепеляет все земное, была мне неведома, ибо единственное, к чему бы я мог стремиться, — это «Офелия», но она всегда находилась подле меня, ее постоянное присутствие ежесекундно переживалось мной как нечто совершенно очевидное.
Большая часть событий внешней жизни проходила мимо, не оставляя в моем сознании почти никаких следов; впечатления той поры простираются предо мной подобно мертвому лунному ландшафту с разбросанными там и сям без всякой связи потухшими кратерами.
Даже разговоров с отцом не могу припомнить: недели ссохлись в минуты, минуты расплылись в годы; и кажется мне сейчас — сейчас, когда я использую руку потустороннего человека, чтобы воспроизвести на бумаге образы прошлого, — годами
просиживал я на скамейке пред могилой Офелии... Цепь моей жизни растерзана, ее звенья, по которым можно было бы измерить, сколько воды утекло с тех пор как... как... впрочем, от них все равно мало проку, ибо «распалась связь времен», и болтаются они предо мной в пустоте отдельными, ничем меж собой не связанными обрывками...
Вот один из них: однажды водяное колесо плотины, приводящее в движение токарный станок гробовых дел мастера, остановилось, привычное жужжанье стихло и в проходе нашем воцарилась мертвая тишина... Но когда это произошло — наутро после той злосчастной ночи или позднее? — начисто стерлось из моей памяти.
Теперь другой: судя по всему, я таки признался отцу в совершенном преступлении, но, видимо, взрыва эмоций мое признание не вызвало, ибо на этом фрагмент воспоминаний обрывается...
Так же и о причинах, кои подвигли меня на откровенность, можно теперь только гадать — звенья, проливающие свет на вероятную подоплеку моего рискованного решения, выпали и бесследно исчезли...
В кромешной темноте лишь смутные проблески чего-то отдаленно напоминающего радость — отныне меж нами нет ничего недосказанного; и тут же в связи с остановившимся колесом еще один блуждающий огонек: сознание того, что старый гробовщик наконец-то отдохнет от трудов праведных, было для меня радостным...
И все же такое чувство, что эти эмоции чужие, не имеющие ко мне никакого отношения, что они спроецированы в мою душу Офелией, — настолько далеким, мертвым
То было время, когда приставшее ко мне в детстве прозвище «Таубеншлаг» воплотилось с прямо-таки фатальной точностью, — похоже, устами уличных сорванцов, и вправду, глаголала истина: я стал в полном смысле слова голубятней, такой же безжизненной, как сколоченные из досок незатейливые птичьи домики, с той только разницей, что мой «домик» был «сколочен» из плоти и крови, а вместо голубей в нем обитали Офелия, отец и все достопочтенные предки во главе с патриархом, моим тезкой Христофером.