Светлый фон

С этого-то возвышения молодой приват-доцент излагал свой натурфилософский взгляд на мир. Много раз излагал.

Слушателей бывало человек сорок, не более того, почти что студенческий кружок, однако же кружок внимательный и благодарный,

И ведь как помнилась она ему – благодарность-то, как помнилась! Он – учит, его – воспринимают... Историки и филологи были там, в том благодарном кружке, и несколько юристов, а еще в правом углу на самой последней скамье неизменно виднелась бестужевка Милочка, чаще одна, иногда – с подружкой, тоже бестужевкой, помнится – естественницей. От Милочки, как ни от кого другого, исходило благодарение почти материальное, которое молодой ученый, казалось, мог бы в какие-то мгновения подержать в собственных руках. Кружилась голова, приват-доцент восторгался этим ощущением, а все-таки, все-таки... Бывало же, что уже тогда возникал вопрос: а вправе ли он удивлять? Вправе ли объяснять этот мир?

Ну вот, через двадцать лет ученик призывает приват-доцента к ответу: повтори-ка, повтори – что ты говорил, что тогда в акварельной аудитории объяснял? Это все еще имеет какой-то смысл или уже никакого?! Никакого – и все надо отбросить за ненадобностью? За вредностью? Да, тревога была уже тогда, в светлой той аудитории, предчувствия – были, но чтобы вот так обернулось – нынешней сумрачной избой и этим следователем, бывшим вечным студентом, и его обвинениями, – такого приват-доцент предвидеть не мог. Никогда! Тем более что ведь и двадцати-то лет не прошло с тех пор, нет, немногим более десятилетия минуло...

Угадать, предусмотреть заранее такого над собою судью, такого пристрастного, такого доморощенного толкователя судеб человеческих, конечно, было невозможно! Немыслимо! – а когда так, то, по справедливости, должна была бы замереть и память, но она-то и действовала, рисовала акварельки, одну лиричнее другой, и все на одну и ту же тему: аудитория с видом на Неву, на Адмиралтейство, аудитория с внимающим, от всей души благодарным студенческим кружком, аудитория с влюбленной бестужевкой Милочкой на задней скамье, в правом углу, чуть-чуть левее сияющего адмиралтейского шпиля... Столь не к месту возникающие эти акварельки окончательно уничтожили дух сопротивления, которым – это было испытано и доказано многократно – всегда, во все трудные моменты жизни обладал Корнилов. И вот он сидел за грубым колченогим столом и молчал, не обладая, кажется, уже ничем.

Он молчал, а УУР говорил дальше, дальше:

— Вы, интеллигенция, давным-давно предали народный идеал справедливости! Ну как же иначе-то – сто лет вы, интеллигенты, призывали народ к революции, а когда революция началась, вы перебесились и переругались между собой, и одни закричали: «Кровь, кровь! Ужас, ужас! Дикость! Варварство!» – и бросились за границы, наклав при этом в штаны, а другие завопили: «Больше, больше крови! Больше, бо-ольше!» – и стали одни белыми, а другие – красными и стали до последней капли крови воевать друг с другом. А недоучек, таких, как я, вы привлекли приговоры писать к расстрелам, мало того – едва явилось мирное время, надежда на успокоение народной жизни явилась, нэп явился, как вы и эту надежду развеиваете снова в прах! Последнюю, учтите, надежду! А ведь вы не тот, за кого вы себя выдаете! А?