А он, всегда такой мрачный, вдруг стал веселым, стал шутить, посмеиваться над собой.
Она остановилась, поглядела на его так редко смеющееся лицо и рассмеялась плачущими губами, не зная как быть: плакать, смеяться или молчать.
И когда они уже простились, и она пошла, он крикнул ей вслед ненужное, даже обидное:
– Этюды мои сохрани!
Не о том следовало ему кричать вслед. Но, отойдя немного, она догадалась, почему он кричал об этюдах, – дорогой, ненаглядный, он хотел, чтобы она не думала о том главном, о разлуке, о том, что она увидит его не скоро, а может, и не увидит никогда.
Дорога, пыльная, серая, знойная, тянулась полями и перелесками от деревни до деревни. Сначала на дороге не было никого, кроме пастуха, перегонявшего лошадей, а потом догнала Лида незнакомую женщину с маленькой девочкой, едва за ней поспевавшей, видно, и они провожали мужа и отца. Лицо у женщины было невеселое, длинное, некрасивое, как у многих деревенских пожилых женщин. Что-то сиротливое было в ее походке, в вылинявшей юбке ее, в ее белых, больших, потрескавшихся ногах. И стало жалко Лиде эту женщину и девочку тоненькую, невыразимо жалко, и жалость перешла в злость на того, из-за кого все горе, – на немца с бледным хитрым лицом и черными усиками, про которого столько писали, пишут и будут писать в газетах.
И странное чувство жалости к другим, а не к себе уже не покидало ее. А к себе, удивительно, не было жалости, словно ее, Лиду, не коснулось все это: и война, и Гитлер, и то, что Челдонов ушел. Какое-то спокойствие появилось на душе, ясность, как бывает после слез, когда горе где-то позади и забылось. Но это чувство спокойствия и ясности утвердилось в Лиде позже, уже назавтра, когда она надела старое платье и дырявые чулки и пошла косить вместе с другими женщинами, похудевшими и изменившимися за последние два дня, словно она всю жизнь прожила в деревне и никогда не уезжала в город.
Женщина с девочкой свернула влево и скрылась во ржи, Лида пошла прямо, все прямо по направлению к Ловати, к белеющей в саду церкви. Когда она поравнялась с перелеском, где утром плакала ночная птица, сердце у Лиды вдруг забилось рывками от опасения, что птица заплачет, заголосит надрывно на весь лес. Так и случилось: опять заголосила подлая и вылетела из-за кустов, плача, будто оплакивала не то Лиду, не то детей, не то Челдонова.
– Ах, воровка такая!
И Лида не узнала своего голоса, до того она закричала по-деревенски, по-бабьи. Она подняла с земли камень и бросила в медленно летевшую возле дороги птицу, и та, взмахнув крыльями, закричала еще жалобней и тоскливей.