«Послушай-ка, а этот знаешь? Фрейлейн спрашивает: „Скажите, а что все-таки значит à propo?“ – „À propo? Да то и значит, не как обычно, а в попу!“ – „Вот видите, – говорит она, – я так и знала, что это что-нибудь неприличное! Апчхи!“» Они веселятся от души, дамочка шесть раз выходит оправиться. «Тут курица и говорит петуху. Обер, получите с нас, я плачу за три рюмки коньяку, два бутерброда с ветчиной, три чашки бульона и три резиновые подметки». – «Резиновые подметки? Это были сухари». – «Ну, вы говорите сухари, а я говорю резиновые подметки. У вас помельче не найдется? Дело в том, что у нас дома лежит в колыбельке новорожденный, которому я каждый раз сую в рот монетку пососать. Так! Ну, мышонок, идем. Час забавы окончен, за кассу, в Кассель!»[659]
По Александрштрассе и Александрплац ходит немало девиц и замужних женщин, которые вынашивают в себе зародыш, и этот зародыш пользуется защитой закона[660]. А в то время как дамы и девицы адски потеют при такой жаре, зародыш спокойно сидит в своем уголку, у него в помещении поддерживается равномерная температура, он гуляет себе по Александрплац и не тужит, но многим зародышам придется впоследствии туго, так что нечего им слишком рано торжествовать.
А кроме этих, там бегают еще и другие люди и тащат что попадет под руку, у одних брюхо набито, а другие еще только раздумывают, чем его набить. Универмаг Гана уже весь снесен[661], вообще же во всех домах – контора на конторе, магазин на магазине, но это только одна видимость, будто там делаются дела, в действительности это одна реклама, сплошное зазывание, чириканье, чивик-чивик, птичье щебетанье без леса.
И я обратился вспять, и увидел всю неправду, творившуюся на земле. И увидел слезы тех, кто терпел неправду; и не было у них утешителя, ибо те, которые обижали их, были слишком могущественны. И восхвалил я тогда мертвых, которые уже умерли.
Мертвых я восхвалил. Всему свое время – зашить и разорвать, сохранить и бросить[662]. И восхвалил я мертвых, которые лежат под деревьями и спят непробудным сном.
И снова прибегает Ева: «Франц, да когда ж ты наконец что-нибудь предпримешь? Ведь уж три недели прошло; знаешь, если б ты был моим и так мало заботился…» – «Я никому не могу про это сказать, Ева, вот ты знаешь, да Герберт, а потом еще жестянщик, и больше никто. Никому не могу сказать. Меня только засмеют. И в полицию заявить нельзя. Если ты не хочешь мне сколько-нибудь дать, то и не надо, Ева. Я… опять… пойду на работу». – «Как это ты нисколечко не горюешь, ни слезинки… Так бы, кажется, и тряхнула тебя! Пойми ты, я ничего не могу поделать». – «И я не могу».