Я поднимаюсь и говорю:
— Да, господин учитель!
Хаслингер стоит около доски, я у задней парты. Мы глядим друг на друга. Это длится три минуты — Берти засекал по часам. После чего Хаслингер говорит:
— Хогельман Вольфганг, я ведь жду!
Тут я опять говорю:
— Да, господин учитель, — беру тетрадки, выхожу к доске и вываливаю перед Хаслингером груду уравнений с очень многими неизвестными.
Хаслингер бегло просматривает их и вопрошает:
— Хогельман Вольфганг, что-то подписей вашего отца не видно! (Хаслингер обращается ко всем нам на «вы».)
Стою я и на Хаслингера ноль внимания, весь ушел в рассматривание темного паркета, надраенного до антрацитного блеска. Там, где я всегда останавливаюсь, одна паркетина отошла. Когда наступаешь на нее правой ногой, она противно визжит.
Хаслингер говорит:
— Хогельман Вольфганг, вы ничего не хотите мне сказать?
Я тяжело переступаю на правую ногу и опять вперяюсь взглядом в пол.
В этом месте Хаслингер срывается:
— Долго я еще буду ждать?!
Я ничего не отвечаю. А что тут можно сказать? Стою и монотонно поскрипываю паркетиной.
Этак примерно через минуту Хаслингер грохочет:
— Двойная порция уравнений, и марш на место!
Я удаляюсь на последнюю парту. Хаслингер нервно поправляет галстук, плотнее прижимает к переносице дужку серых очков и, глотая широко открытым ртом воздух, обращается к остальным:
— Начнем наше занятие!
Арифметика никогда не была моим коньком, это выяснилось уже в начальной школе. В прошлом году я тоже не блистал. Но свой трояк имел железно.