И вдруг голубые глаза Озеровского показались Соне черными и даже не глазами, а просто ямками. Он как будто в минуту спросил себя и ответил:
— Признаться — да. Я их сердцем люблю.
— За что?
— Вот это уже труднее. Кажется, за широту и за то, что это единственный слой общества, который всеми своими условиями жизни лишен мещанства. Они большие энтузиасты, а лучшие из них любят свою работу, как настоящие художники. Я, например, знал одного литейщика, в архангельской ссылке, который о литейном деле рассказывал, как художник о картинах Рафаэля. Он весь загорался, когда рисовал, как льется металл. В нем была большая радость человеческого могущества, и я поневоле сравнивал его с титаном, закованным в цепи…
Так долго они говорили о психологии рабочего, о русских интеллигентах, отдавшихся целиком рабочему классу. И хоть не сразу, а все-таки стала Соня понимать, что все ее прежние наблюдения над рабочими есть поверхностное скольжение, есть попытка масштабом акцизного чиновника измерить пролетария. Стала это понимать Соня, но до конца продумать не могла. Озеровский же, произнеся Соне несколько речей о любви к рабочему, вдруг впервые почувствовал, что, рассказав об этом вслух, он сам лишился чего-то.
Перед самым февралем, под предлогом ехать учиться, Соня вместе с Озеровским уехала в Москву. Там все — Озеровский, Ключников, Шорнев — ранней весной 1917 года в эти светлые, талые, незакатные дни творили великое дело. Все-таки непонятным оставался для Ключникова Озеровский.
Глава II У ВЛАСТИ
Глава II
Глава IIУ ВЛАСТИ
У ВЛАСТИ1. ДОКЛАД
В одной из приемных, поскрипывая портфелями, умытые после послеобеденного сна, «спецы» ждали каждый своего вызова на заседание по различным вопросам. Профессор Бордов прислонился к уху бывшего чиновника неокладных сборов и спросил его — не в первый ли раз он здесь. Чиновник неокладных сборов, поморщившись в сторону профессора, заявил, что он здесь бывает слишком часто для того, чтобы помнить, который именно раз. Минутку помолчав, добавил:
— Да все без толку.
— А какой вам особенный толк нужен, — возразил так же шепотом профессор, — доложили, и хорошо, лишь бы пайка не лишали.
И в тихой приемной снова только тикали проверяемые почтенным старичком каждый день часы да скрипели кожаные портфели. От примазанных голов «спецов» воздух приемной наполнялся ароматом, какой бывал раньше в кабинетах либеральных присяжных поверенных средней руки.
Между тем за закрытой белой дверью на заседании «подавался» к обсуждению уже 172-й вопрос. Никита Шорнев, сидевший на заседании, обливался потом, так как с утра был на четвертом заседании. «Ага, мой вопрос», — подумал с отрадой он. Это был вопрос, в котором Шорнев поработал основательно. Помогал ему с полным усердием один его добросовестный «спец», который, просидевши над бумагами несколько ночей без сна, свалился в обморок на предварительном докладе у стола Шорнева. «Вам три минуты, товарищ Шорнев», — заявил председатель. «Сейчас», — ответил тот и, поспешно отворив дверь в приемную, вызвал своего «спеца» на всякий случай. Вошел совершенно зеленый человек, с самого лица до туфель, сшитых его женою из зеленой кошмы. Косматый, с лысиной посреди темени, он казался столетним лешим, покрытым лесной плесенью и мохом. Когда он, низко поклонившись, сказал «здравствуйте», то все услышали такой скрип, будто отдирают одну половицу от другой. Как на грех, у него еще сегодня болели зубы, но из почтения к высокому заседанию, на которое он шел впервые, ему пришлось повязанный носовой платок с ватой сорвать и спрятать в карман вместе с пропуском.