– Спасибо… А ты? Ты никогда уже сюда не приедешь?
– Никогда. Нет смысла. И еще я хотел сказать тебе: я не держу на тебя обиды. Знаю, во всем виноват я сам.
– Не говори так! Ты желаешь мне добра, но тем только мучаешь меня. Ты же останешься совсем один! Да, если бы Пьер мог быть с тобой. А так… нет, так не должно было случиться! Я тоже виновата, я знаю…
– Мы все искупили, дитя мое, в эти дни. Не тревожься, роптать в самом деле не на что. Альбер теперь целиком твой. А я… у меня есть работа. С нею все можно выдержать. И ты будешь счастливее, чем все эти долгие годы.
Он был так спокоен, что и она превозмогла себя. Ах, как же много, как бесконечно много она бы хотела сказать ему, за что могла бы поблагодарить и в чем упрекнуть. Но она понимала, он прав. Все, что она покуда ощущала как жизнь и горькое настоящее, для него уже явно стало несущественным прошлым. Теперь надо успокоиться и дать былому миновать. И она с терпеливым вниманием слушала его распоряжения, удивляясь, как он все продумал и ни о чем не забыл.
О разводе не было сказано ни слова. С этим можно повременить до его возвращения из Индии.
После обеда они поехали на вокзал. Там ждал Роберт с множеством чемоданов, и в шуме и копоти большого стеклянного дебаркадера Верагут посадил обоих в вагон, купил Альберу журналы и вручил багажную квитанцию, дождался под окном, когда поезд тронется, приветственно снял шляпу и смотрел вслед, пока Альбер не отошел от окна.
На обратном пути Роберт рассказал ему о расторжении своей опрометчивой помолвки. Дома его встретил столяр, которому предстояло сколотить ящики для его последних картин. Когда их упакуют и отошлют, он тоже уедет. Ему не терпелось отправиться в дорогу.
Наконец и столяр ушел. В господском доме Роберт вместе с одной из служанок, которая пока что была здесь, укрывал мебель, запирал окна и ставни.
Верагут медленно обошел мастерскую, гостиную и спальню, потом – озерцо и парк. Сотни раз он прогуливался здесь, однако нынче все – дом и сад, озерцо и парк, – словно бы отзывалось гулким эхом одиночества. Ветер холодно шелестел в желтеющей листве, гнал по небу низкие, пухлые дождевые тучи. Художник зябко вздрогнул. Теперь ему здесь не на кого оглядываться, не перед кем храбриться, и лишь теперь, в зябком одиночестве, он почувствовал тревоги и ночные бдения, лихорадочную дрожь и всю разрушительную усталость последнего времени. Почувствовал не только в голове и в теле, но глубже, в душе. Последние переливы огней юности и надежды погасли; но холодная изоляция и жестокое отрезвление не ощущались как кошмар.