Светлый фон

Это не беда, что вода пересекает мою дорогу, что все широкие луга над Тисой, все Красное поле, как его называют, стало сейчас болотом. Я выйду на дорогу и обойду его, девушка моя. А мысль, что дорога эта опасна, что мне надо беречься, обращает мою счастливую минуту в гнев. И я опять им наполнен до конца, как Красное поле весенними водами, и уже не счастье мое ведет меня к тебе, а гнев, гнев на подлую Антанту, что науськала на нас румын, хочет перерезать все пути к тебе, задушить нашу революцию.

А каково сейчас тем, кто подставлял свою грудь на мостах под Королевом? Не там ли где-то, Уленька, и твой брат Ларион?

Спрашиваю тебя, словно должен услышать твой голос…

Рассвет застал меня еще возле Тисы, она была здесь полноводная, широкая. Бледное небо, словно истомленное непогодой, вздохнуло на востоке светлым проблеском. Но взор мой тянулся через широкую воду в ту сторону, где за селом Кирвой туманилось Королево, а перед ним и за ним переброшены были мосты, и там должны были держать оборону красногвардейцы Севлюша. Выстрелы не нарушали эту утреннюю тишь. Может быть, под натиском врага красногвардейцам пришлось отойти, или все погибли, или все еще сдерживали румынский натиск и притихли, выжидая минуту, когда им лучше ударить.

Я подошел ближе к берегу, словно река должна была дать ответ на мои думы.

Ой, ой, а разве не дала? Посреди этой широкой воды плыли убитые наши красные воины, а трех, связанных вместе — рука к руке, — прибило к берегу. К веревкам, которыми они были перетянуты, убийцы привязали дощечку, а на ней красными буквами вывели слова, то же самое, что цедили мне вслед румынские кавалеристы:

«Тиса впадает в Дунай, а Дунай — в Черное море, вы хотели воссоединиться с красной большевистской бандой, так плывите и воссоединяйтесь».

«Тиса впадает в Дунай, а Дунай — в Черное море, вы хотели воссоединиться с красной большевистской бандой, так плывите и воссоединяйтесь».

Эта дощечка с надписью так ранила мои глаза, так приковала к себе мой взгляд, что я не посмотрел сразу на лица убитых воинов. Тела их уже разбухли, но еще кровавилась на них одежда и ее омывала волна Тисы.

«Я обмою ваши раны, вояченьки наши, соберу все капли крови с вашей одежды. Кто, кто это сделает, кроме меня? Вы первыми пали за свободу, которой и я жду, не дождусь», — словно шумела эта волна, прокалывая мне сердце острой тоской. И она стала еще; острее, прошла через каждую частицу моего тела, когда взгляд мой остановился на лице того, среднего, к груди которого и была привязана или прибита дощечка с надписью. Посиневшее, разбухшее от принятых мук и от воды лицо этого погибшего воина кричало мне всем своим ужасным видом: это Ларион. Об этом же мне говорила теперь и его одежда, та самая, в которой я его оставил в Севлюше.