Светлый фон
он, он… его

Он подошел к фруктовой, купил коробку шведских спичек, по пути съел три яблока и ушел.

Вернувшись вечером домой, в свой дачный чердачок, Настасья Ивановна просидела у открытого окна до утренней зари и не замечала, как по ее лицу бежали слезы.

III

Он бывал на вокзале каждый день, потому что нужно же было куда-нибудь ехать на велосипеде. Настасья Ивановна знала даже часы, когда он приезжал, и каждый раз страшно волновалась. С ним приезжали другие велосипедисты в каких-то шутовских курточках и шапчонках, полосатых фуфайках и шерстяных чулках до колен. Они называли его Жоржиком, и Настасью Ивановну коробило, когда кто-нибудь хлопал его фамильярно по плечу. Как они смеют, эти гороховые шуты, так обращаться с ним! Жоржик всегда был одет в белоснежный китель с высоким накрахмаленным воротником; форменная фуражка была самая модная – с козырьком до половины лба, с прямою тульей; панталоны в обтяжку, как у гусар, – вообще он походил скорее на офицера, чем на студента, и даже ходил по-кавалерийски, подавшись корпусом вперед и расставляя широко на ходу носки. Говорил он, растягивая слова, и нарочно шепелявил. А как мило он почти к каждому слову прибавлял букву «э». По рассеянности Жоржик раза два еще подходил к будке Настасьи Ивановны.

– Э… позвольте спичек… Ах, виноват, барышня.

Когда не было никого из велосипедистов, Жоржик забирался в отделение, где продавали пирожное, и наедался, как гимназист приготовительного класса.

Настасья Ивановна переживала все счастливые муки первого чувства, до ревности включительно. О! какое это ужасное чувство – ревность… И в материале для него не было недостатка, потому что коварный Жоржик ухаживал за каждою юбкой. Одних кузин у него было несколько дюжин. Настасья Ивановна глубоко страдала и бранила Жоржика, называя его про себя «проклятым моржиком». Но ведь он решительно был не виновата, что все дамы ухаживали за ним, в чем Настасья Ивановна убеждалась каждый день собственными глазами.

«Да пусть ухаживают, а он все-таки мой, – думала девушка, глядя на ухаживавших дам с подобающим в таких случаях презрением. – Мой, мой, мой… еще раз мой… А вы, несчастные, и не подозреваете ничего. Мой моржик…»

Это чувство собственности выросло как-то само собой и даже перешло в своего рода скупость. Настасья Ивановна владела Жоржиком безраздельно. Ей принадлежал каждый его взгляд, каждое движение и каждая мысль. Она мысленно гуляла с ним каждый вечер под звуки музыки, а потом уходила в тенистые аллеи векового парка, где рассказывала ему все, все… Она рано осталась сиротой и выросла у тетки, бедной и больной женщины, которой сейчас помогала. Десяти лет тетка отдала ее в швейный магазин, где она пробыла ужасных пять лет и едва вырвалась. Ее морили голодом, били, заставляли работать по восемнадцати часов в сутки. Потом она вырвалась из этого ада благодаря дальнему родственнику, служившему на финляндском пароходике, который доставил ей место кассирши на одной из маленьких пристаней-плотов на Фонтанке. Там была тоже будка, только еще хуже, чем здесь: единственное окошечко упиралось в рыбный садок, и она видела только руки счастливых пассажиров, плативших ей в кассу по две копейки. Фонтанка всегда такая грязная, и она с ранней весны до глубокой осени дышала зараженным воздухом. А тут еще постоянная сырость от воды… Жоржик все это выслушал и так хорошо ее жалел, а она рассказывала и плакала счастливыми слезами. Он ведь такой добрый и славный… А там, на садовой эстраде, играла такая хорошая музыка, и вместе с Настенькой плакали и скрипки и медные трубы, и тихо жаловались контрабасы.