Как-то я поехал вместе с ним в один из королевских замков, расположенных вокруг Праги, знаменитый Карлштейн3. Мы ходили по старым рыцарским залам Карлштейна, и все это выглядело довольно странно по контрасту с происходившим в мире. Позвал вдруг с озорством мальчишки вбежал на хоры громадного парадного зала, сел там за орган и задорно, с темпераментом стал играть самое неожиданное и, наверное, никогда не звучавшее под этими сводами – он заиграл на органе в замке Карлштейн «Интернационал». И было что-то веселое, победное, необыкновенное в контрасте между этой музыкой и всем тем, что окружало нас…
Однажды, в те же дни, мы зашли к нему на квартиру. Это было в первый раз. Во второй – я попал туда через тринадцать лет, и эта квартира показалась мне обжитой, светлой, уютной. Мне даже показалось, что раньше я был не в ней, а где-то в другом месте, – так она переменилась.
Летом 1945 года квартира Незвала выглядела обветшалой, похожей на берлогу. Мне показалось, что тогда Незвал не любил ее. В ней, очевидно, приходилось прятаться от мира, замыкаться, и она, еще не переменившись, напоминала ему об оккупации. А его тянуло на воздух, на встречи с людьми, ему хотелось шума, споров, песен, стихов, а не тишины и одиночества! Словом, мы недолго пробыли в его квартире, мы куда-то спешили, и, пожалуй, я бы даже не запомнил этого посещения, если бы не автопортрет Незвала, который он подарил мне именно в тот день.
Этот автопортрет висел тогда, в 1945 году, в незваловской полутемной квартире, небрежно, наискосок свесясь с гвоздя в коридоре. Портрет, при всей своей эскизности, поражал веселым и точным сходством с оригиналом. Я не знал тогда, что вдобавок ко всем своим остальным талантам Незвал еще и художник. Я не знал, что это – автопортрет. Но Незвал, со свойственной ему в таких случаях бурной поспешностью, во-первых, объяснил мне, что это именно автопортрет, а во-вторых, выяснив, что он мне нравится, без долгих разговоров сдернул его с гвоздя и сунул мне в руки.
По-моему, этот автопортрет нравился и ему самому. Во всяком случае, когда потом Незвал бывал у меня дома в Москве, я раза два или три замечал, как он скашивал глаз на этот висевший у меня в кабинете портрет. При этом на лице Незвала, которое иногда бывало и лукавым, мелькало такое выражение, словно ему одновременно и приятно, что эта вещь висит здесь, и немножко жаль, что она но может, каким-нибудь чудом, раздвоиться и, оставшись здесь, в то же время оказаться и у него дома, в Праге.
Осенью 1945 года, снопа приехав в Прагу, я застал Незвала уже в новом качестве. Он недавно был назначен заведовать киноотделом министерства информации и был очень увлечен своей работой. Надо ли говорить, какое количество самых разных и новых дел было у него на этой должности в том, 1945 году! Однако у этого человека было превосходное свойство – не меняться в худшую сторону, когда усложнялись обстоятельства его жизни. На его веселом круглом лице не появилось выражения озабоченности и значительности. Он был просто намного больше занят, чем раньше. Только и всего. А в остальное время он оставался точно таким же, каким был и раньше, – поэтом с головы до ног, веселым и добрым, когда дело касалось людей, и веселым и ядовитым, когда речь заходила о дурных сочинениях в стихах и прозе.