Светлый фон

– Надо пойти пообедать! – добавил он уже стоя. – Вечером играю.

Это было любезное извинение в том, что он не склонен дальше длить наш разговор.

По отношению к молодому автору это, пожалуй, было даже чересчур внимательно, но я был ему благодарен но за обходительность, а за тот деловой тон, который он взял со мной, указав и дату сдачи пьесы и даже возможный срок постановки. Это был знак доверия. А оно-то и было мне в тот день нужнее всего.

Через пятнадцать дней я принес пьесу.

Я встретил Ивана Николаевича в фойе, раздираемого что-то спешившими ему сказать актерами и заведующим постановочной частью, тащившим его смотреть макет.

– А, принесли! – быстро пожимая мне руку, сказал Берсенев. – Давайте!

Он свернул пьесу в трубку, даже не взглянув на заглавие, и, небрежно зажав ее под мышкой, коротко протянул мне руку на прощание.

Только уже идя через фойе, он еще раз повернулся.

– Приходите ко мне послезавтра, во время «Норы», но не в кабинет, а наверх, в гримерную. У меня будет время между выходами!

Я пришел на «Нору» не между его выходами, а с самого начала.

Берсенев, как всегда (я видел этот спектакль уже три раза), превосходно играл Хельмера, а я сидел в зале, и в душе у меня шевелилось запоздалое сожаление: кажется, в моей пьесе нет роли, которую бы захотел играть сам Берсенев! Так оно и было на самом деле.

Когда в середине спектакля я поднялся наверх, к нему в гримерную, он ходил по ней с сигарой в зубах в костюме и гриме Хельмера, заложив пальцы в кармашки жилета. Лицо его было холодным и отчужденным и, я бы сказал, неприятным, несмотря на красоту. В гриме Хельмера красота его лица сразу лишалась обаяния и делалась какой-то пошло-бесчеловечной.

Надо отдать должное Берсеневу: располагая большим сценическим обаянием, он беспощадно отшвыривал его в сторону; когда этого требовала правда образа.

Итак, по кабинету ходил с сигарой в зубах Хельмер, а моя пьеса, скатанная в трубку, лежала на гримировальном столике.

Присев на стоявшее в гримерной громадное средневековое кресло с высокой спинкой и дубовыми львиными ручками, Хельмер вытащил изо рта сигару и сказал, что моя пьеса ему понравилась. Только, прежде чем читать ее труппе, надо вычеркнуть из нее две сцены, а кое-какое действие из них перенести в другие. Сделать это несложно, и он даже может подсказать мне, как именно.

Все сказанное было очень важно и в общем радостно для меня, но я еще не мог реально воспринять это.

Между мною и Берсеневым все еще стояла стена. Он по-прежнему был для меня Хельмером. И только когда он пересел на другой стул, к гримировальному столику, развернул пьесу и начал говорить, открывая ее на заложенных страницах, что-то в его голосе и облике неуловимо, но решительно переменилось, и стоявшая между нами стена исчезла.