Светлый фон

Я не спросил его ни тогда, ни потом, бывал ли он раньше здесь, в Карачеве, да и, скорей всего, дело было не в этом. Хотя наш «додж» остановился у самой окраины города, по города впереди нас, в сущности, не было. Карачев был виден насквозь; а вернее, сквозь него, как сквозь нечто почти несуществующее, было видно все, что продолжалось там, за ним, – продолжение дороги, продолжение леса. Дорога уходила вдаль через несуществующий город, уходила между печных труб и холмов битого кирпича. И Федин, вылезший из нашего «доджа», стоял рядом со мной, потому что я тоже вылез из машины, пропуская его, стоял и смотрел туда, вперед, сквозь этот несуществующий город.

В жизни каждого из нас бывают особо значительные минуты, иногда это остается не замеченным другими, а иногда столь отчетливо выражается на лице человека, что не заметить этого невозможно. Не знаю, может быть, я заблуждался в своем ощущении, но во время этой остановки перед переставшим существовать Карачевом по лицу Федина мне показалось, что в душе его происходит какой-то окончательный расчет. Не могло быть сомнений, что в уме он уже давно сопоставил тех немцев, которых знал по первой мировой войне и в среде которых прожил несколько лет интернированным русским студентом4, с теми немцами, которых привел в Россию Адольф Гитлер. Все это к осени сорок третьего года уже было многократно прокручено в логическом фединском уме, и баллы за поведение – если то, что делали у нас немцы, можно назвать поведением – были бесповоротно выведены. И все-таки, мне кажется, я не ошибаюсь: во время остановки под Карачевом с Фединым что-то случилось, оборвалась какая-то нитка, еще продолжавшая незримо скреплять для него немцев той и немцев этой войны; скреплять каким-то чувством, может быть, чувством недоумения, но все-таки чувством. Но и эта последняя нитка недоумения лопнула, и те немцы, которых он знал до этой войны, вдруг даже в самом дальнем уголке его души перестали быть теми самыми немцами.

Федин сам попросил остановить машину и сам же после долгого и мучительного молчания попросил ехать дальше.

Много лет спустя, когда я вспоминал сорок третий год, мне несколько раз повторно приходило в голову, что именно тогда, в ту поездку, возникло у Федина первое писательское предощущение его будущей книги об этой войне.

Конечно, как и другие читатели Федина, я знаю, что сначала им были задуманы «Первые радости», потом началась работа над «Необыкновенным летом», котом эти романы стали дилогией и довольно долго воспринимались как нечто вполне завершенное, а мысль о трилогии и о том, чтобы завершить ее эпохой Великой Отечественной войны – роман «Костер», – родилась позже5.