Светлый фон

– Куда идти, батюшка? – спрашивало несколько стариков, уже отрезвевших от святого опьянения. Услышал и они, как трубят трубы в казарме, и их охватил страх.

– Не я веду, дети, – отвечал отец Янарос, шатаясь под тяжестью Пречистой. – Не я Ее веду, Она меня ведет! Клянусь, Она меня ведет! Идите следом!

Он вышел на порог, солнце уже клонилось к западу, черные тучи снова закрыли небо, крупные теплые капли дождя упали на лицо Пречистой, слезы и брызги смешались и потекли из глаз Богородицы.

Прислонил отец Янарос икону к дверному косяку, нагнулся к глазам Пречистой, поцеловал их, мокрыми стали губы и борода. Он уже не спрашивал, слезы это или дождь, или сон. Ничего не спрашивал: он чувствовал, как какая-то мощная сила исходит от иконы, вливается в руки, в грудь, в колени, во все тело. Какая сила, молодость, огонь! Он перекрестился.

– Прости меня, Господи, – пробормотал он, – если распахну сейчас рясу, она станет крыльями, и я взлечу! Что такое казарма, капитан, солдаты, партизаны? Вперед, ввысь!

Он снова подхватил Пречистую на руки, обратил Ее лицом к казарме. За ним двинулась ревущая толпа. Дрожала в руках старика икона, подскочило человек пять-шесть молодых, выхватили ее у него из рук, выступили вперед, побежали. И правда, не они несли Пречистую – Она их несла. Подбегали другие мужчины, оттесняли юношей, хватали Ее на руки и бежали. И Пречистая, с глубокой раной на лице, промокшая, улыбалась, покачиваясь, как фрегат, на бушующих человеческих руках-волнах. И человеческое море катилось, высоко вздымая над собой свою Владычицу.

Открывались двери, выглядывали простоволосые женщины, видели Пречистую, мокрую от слез, кричали, рыдали и они вместе с Ней. Дети, распухшие, с позеленевшими животами, с тонкими соломенными ножками, выбегали на улицу, шли следом за толпой, стуча костылями о камни.

XVIII

XVIII

XVIII

Ласковый апрельский вечер, металл небес расплавлен; скалы, терновник, земля облиты золотом, а подножие горы вступает понемногу в тень. Гроза, на миг пролившаяся ливнем, рассеялась, прибив увядшую траву. Земля благоухает.

Пречистая сверкает в руках мужчин. Кажется, весь меркнущий свет нашел последнее пристанище в ее золотом венчике и в бледных исхудалых щеках. Рядом с ней – отец Янарос, с непокрытой головой, в подобранной рясе, в тяжелых башмаках; а за ним шумное море – народ.

На перекрестке, не доходя до казармы, повернулся отец Янарос, поднял руку – воинственное шествие остановилось.

– Дети мои, – сказал он, – внемлите голосу моему: ради примирения двинулись мы в путь, ради любви – не ради войны. Храните чистыми руки ваши, довольно уже пролилось крови. Военачальником у нас не какой-нибудь вояка-капитан, Военачальницей у нас Дева Мария. Вздымаю я руки, взываю: Дева Мария, даруй мир и радость сердцу нашему; даруй мир и радость сердцу врагов наших; даруй мир и радость сердцу всего мира. Для этого был распят Сын Твой.

Еще не договорил отец Янарос, как раздался грубый, свирепый голос:

– Предатели, большевики, всех уничтожу!

Прямо перед ними вырос капитан, разъяренный, с обвислыми усами, худой, как щепка. Глаза жаждут крови. За ним сержант и солдаты, чуть поодаль – старый Мандрас с сыновьями. Трое других старост, дед Стаматис, папаша Тасос и Хаджис, прислонились к стене казармы и, онемев, таращат глаза и дрожат.

Капитан секанул бичом воздух, в два шага приблизился к толпе. С губ его слетали клочья пены.

– Что вам надо, мужичье? Куда идете?

Никто не отвечал, только матери сняли. свои черные платки и размахивали ими.

– Что вам надо? – снова закричал капитан. – Я опрашиваю, отвечайте! А ты что, тоже онемел, партизанский подголосок? А, отец Янарос?

Тяжелое, зловещее молчание. Только слышен стук снимаемых с плеч серпов, мотыг, садовых ножей, вил.

На миг помутилось в голове у капитана: может, это сон, кошмар? Что это за море черепов, желтых, с черными дырами глаз? Что движется на него?

Он обернулся, увидел сержанта и солдат, и сердце встало на место: те стояли на коленях, держа винтовки наготове.

Послышался голос старого Мандраса:

– Что ты с ними цацкаешься, кир капитан? Стреляй! Убей попа! Слышишь, что я говорю? Убей попа, и всех как ветром сдует – вмиг разбегутся! Голову раздави у гадюки!

– Любовь! Любовь! – закричал отец Янарос, отделившись от толпы. – Любовь, дети мои! Мы не для злого дела пришли, мы пришли для примирения. Не противьтесь, мы же братья, не проливайте кровь! Девы Пречистой постыдитесь!

Из дверей казармы высунулся бледный солдат в очках и остановился, растерянный. «Черт бы побрал это искусство! – подумал он, не в силах перешагнуть порог. – Черт бы побрал это искусство убивать!» Глухой тернистый сад поманил его ветвями, там, далеко, на Закинфе, на родном его острове, далеко-далеко, на краю света... Апрель месяц, деревья в цвету, а год деревьями он с гитарой... Но в ту же минуту исчезли и цветущие деревья, и гитара... Послышался разгневанный голос сержанта:

–Эй, синьор Ниньос, эй, очкарик! Ты куда пропал? А ну-ка за дело!

– Любовь! Любовь! - кричал отец Янарос и шел к капитану – с непокрытой головой, с протянутыми руками, словно просил милостыню.

– Огонь! - взревел капитан и взмахнул рукой.

Просвистели пули над головой у крестьян – стыдно было солдатам стрелять в безоружных. Капитан разъярился.

– По мясу! – снова заорал он, выхватил револьвер и разрядил его в людское скопище.

Ткач Стелианос, шедший впереди, рядом с отцом Янаросом, получил пулю в лоб и упал ничком на землю. Настрадался за жизнь, ушел теперь в мир иной. Было в нем что-то бабье: бледный, с мягкими руками, с жирным поповским голосом. Покойница жена – ее звали Лемонья – была самой красивой в деревне и самой искусной ткачихой. И была она – прости ее, Господи, – блудливой бабенкой, и все волокиты из Кастелоса и из окрестных деревень бегали за ней. Однажды его друг, медник, не выдержал и пришел к нему: «Слушай, Стелианос, – сказал он, – все мужчины в Кастелосе и в соседних деревнях бегают за твоей женой. Она из тебя посмешище делает, брось ее!» –«Я еще не выжил из ума, – ответив тот. – Все бегают за нею, чтобы ею завладеть, а я ею владею – и бросить?!»

Но однажды утром причесывалась она у окна, напевая, и упала мертвой. Встал тогда муж за станок, стал ткать полотенца, простыни, рубахи, а потом взваливал все это себе на плечи и ходил по деревням продавать. Как же запало в него семя? Почему этот вялый, дряблый человек вдруг почувствовал, что мир несправедлив и что его нужно разрушить? Никто его этому не учил. А если бы спросили у него самого, он пожал бы плечами и сказал: «Не знаю, вот так как-то, сижу и тку, отвлекусь и задумаюсь. И так мало-помалу стал я большевиком».

А теперь пробила ему пуля лоб, и остались недоконченными рубахи на станке.

– По мясу! – эхом отозвался голос сержанта, добряка румелиота.

Был он человеком добрым, мягким, никому зла не желал. Но стоило увидеть кровь, как куда все это девалось? Зверел. Может, и от страха...

– Будь проклято это искусство убивать! – бормотал очкарик Ньоньос, и винтовка дрожала у него в руках. – Я создан для гитары, не дня винтовки, будь она проклята!

Но остальным солдатам кровь ударила в голову: они стали стрелять по живой цели, как было приказано. Бросился в бой и Мандрас с сыновьями – винтовки они прихватили в казарме.

В толпе послышались стоны, человек пять-шесть покатились на землю. Глашатай Кириакос только открыл было рот, чтобы крикнуть: «Согласие! Согласие!», как велел ему отец Янарос, – и схлопотал себе пулю прямо в горло, заклокотала кровь, залила ему белую рубаху – пасхальную... И бедный Кириакос раскинул руки и упал на женщин, причитавших над ранеными. Был он толстый, как бутылочная тыква, с глазами навыкате, со ртом до ушей, волосы спутанными жирными косичками падали на плечи. Надеялся он, что в один прекрасный день рукоположат его во священники, вот он и отращивал себе волосы. А мыть не мыл, потому что ему как-то сказали, что от жира они лучше растут. А теперь жир пошел насмарку.

Димитрис, полевой сторож из Прастовы, увидел, что Кириакоса убили, и взревел, как буйвол. Был ему Кириакос двоюродным братом и обещал, что, когда станет попом, сделает его пономарем. Потому что нелегкой была работа полевого сторожа, да и ноги у Димитриса уже стали опухать. А теперь потерял и друга, и теплое пономарское местечко. В ярости выхватил он пистолет, припрятанный за поясом, и прицелился в сыновей Мандраса. Получил пулю самый молодой, Павлис, прямо в сердце. И ахнуть не успел – медленно, бесшумно осел на землю. Купил он на днях кобылку, черную, с белой звездочкой на лбу. Любил он девушку – внучку папаши Стаматиса, старосты, Хрисулу, и гарцевал перед ее домом. А волосы у него были кудрявые, черные, как смоль, чубом спадавшие на лоб до самых бровей – для форса. Только сегодня утром проезжал он верхом мимо ее ворот, девушка сидела у окна, на улице никого, и она бросила ему гвоздику. Ей принесли из Прастовы – для Плащаницы. Поймал ее юноша в воздухе и заложил за ухо. Так и осталась гвоздика за ухом, а он прилёг на землю и лежал с остекленевшими глазами.

Уже стемнело. Последний свет дня, скрывшийся на горной вершине, взметнулся в темно-голубое небо и исчез. В потемневшем воздухе сверкали только разъяренные человеческие глаза.