— Нет, когда он учился в Копенгагене.
— А теперь наконец пришел и мой черед узнать об этом?
— Можно сказать и так.
— И что я должен делать?
— Не знаю, Фома.
По ее голосу он слышал, что ему позволено взять верх. Позволено сказать все, не опасаясь, что она одернет его. У него защемило сердце. Но слов больше не было. Он давно изжил прошлое, все, что так и осталось незавершенным и недосказанным.
— Как же он к этому отнесся? — заставил себя спросить Фома.
— Это можно себе представить.
— И что же можно себе представить?
— Недоверие. Гнев. Все, что угодно.
Фома забыл, что у него есть руки. Забыл, что с ними следует делать. Он их еще не вымыл. Но он положил их на стол и нагнулся к Дине.
— В юности ты прогнала меня и поклялась, что он не мой сын. Я тебе уступил. И не стал донимать Вениамина тем, что его отец — сын безземельного арендатора. Но я работал на его усадьбе, как на своей собственной.
Стол качнулся, когда Фома снял с него руки и пошел к умывальнику. Вымыв руки в цинковом тазу, он тщательно вытер их. Ведь за этим он и пришел домой.
Но он забыл, что имел обыкновение снимать рубаху и мыться до пояса.
Поэтому он не поверил своим ушам, когда Дина спросила:
— Разве ты не собираешься снимать рубаху?
Фома поднял глаза на мутное зеркало. Дина сидела за столом и смотрела на него.
Против его воли годы побежали назад. В зеркале все казалось хрупким, как стекло, но близким. Молодость.
Он годами носил в Рейнснесе жерди, пахал землю и думал, что все это напрасно. Но она вдруг пришла и одним взглядом вернула ему молодость.
— Рубаху? Что ты имеешь в виду? — хрипло спросил он.