– Правда?
Она закатила глаза.
– Ты всегда будешь пианистом, Обри, и ничто этого не изменит, – девушка посмотрела на него печальными глазами и обвела контур его лица кончиком пальца. – Ты не просто оплакиваешь Джоуи, – сказала она. – Это мог быть ты. Ты думаешь, что это должен быть ты. Ты винишь себя в том, что не ты оказался в уборной, когда пришли убийцы. Ты в ужасе от своей собственной смерти.
Он напрягся.
– Ты говоришь так, словно я эгоист.
Она прищурила глаза.
–
Он посмотрел на нее с любопытством.
– Каждый день виню себя за то, что в то утро перешла через реку, чтобы собрать яблок. За то, что побежала в монастырь, как только услышала первые выстрелы.
Он сжал ее руку. Будьте благословенны яблоки, будьте благословенны монастыри.
– Я чувствую себя чудовищем, потому что пережила нападение, уничтожившее мою семью. Я – эгоистичная трусиха. Моя бедная мать умерла от горя, а мое сердце продолжило биться. Я любила свою жизнь, но теперь я не могу жить без тех, кого я потеряла.
Мимо них сновали пешеходы.
– Ты не чудовище, – сказал он ей. – Собирать яблоки – это не преступление.
– Сбегать по ночам, чтобы увидеть свою petite amie, – тоже не преступление, – она криво усмехнулась. – Конечно, армия считает иначе, но это уже другой вопрос.
Обри смотрел, как кудряшки Колетт, выбившиеся из шарфа, танцуют на ветру. Они нашли друг друга, и не один – а целых два раза. Она стояла перед ним: не джазовая певица, не элегантная бельгийка, а скорбящая девушка, которая его понимала. Колетт боролась за жизнь, и Обри был готов бороться вместе с ней.
Но что дальше? Вечером Обри должен был вернуться на фронт. Если эта война когда-нибудь закончится – ему придется вернуться в Нью-Йорк.
В тот момент Нью-Йорк казался ему таким далеким. В Нью-Йорке он не мог поцеловать ее прямо на улице, не опасаясь реакции прохожих.
Но он мог сделать это в Париже. Он мог целовать ее очень долго, чтобы наверстать упущенное время.
Может быть, ему нужно просто целовать Колетт и никогда не останавливаться? Но даже лучшие поцелуи в конце концов заканчиваются.