Храпунов еще раз усмехнулся, нахлобучил картуз и вышел вон.
На улице оказалось совершенно темно. Щедрая «гавана» все тлела во рту Храпунова, из тьмы казалось, что огонек пылает нестерпимо жарко, словно бы в паровозной топке. И жарко на улице было, позднее лето после июльских гроз наконец-то взяло свое, Храпунов расстегнул сюртук. Уже висела ночная тишина, чуткая на мельчайший звук; сверху, из далеких домов при фабрике, доносилась пьяная песня; там, где утром шла колонна, теперь – по звуку разве определить в темноте – шагом двигались пустые дровни, копыта ломовика цокали по булыжнику, телега погромыхивала, еле различимое эхо рождая в темных улицах. И неслышно рядом с Серафимом возникла еще одна черная фигура, словно не в сапогах по земле, а, как вещий ангел на картине, босиком по облакам приблизилась. В сгущающейся тьме можно еще было разглядеть, что фигура эта махом сдернула с головы картуз.
– Готовы, траханные в рот? – спросил фигуру Храпунов, затягиваясь гаваной.
– Зашибись, Серафим Кузьмич, мать твою. Второй час, на хрен, в кустах муму трахаем. Уроем, на хрен, драной письки делов! – был тихий, но страстный ответ. – Трудовое, на хрен, дело, оно так-от, твою мать!
Храпунов оглянулся на только что оставленный им дом. Над крыльцом родившегося в России немца тускло горели шары-фонари, придавая мордам каменных львов особенно страшное выражение; демонами преисподней выглядывали сейчас изваяния. Ни одного жандарма теперь не осталось перед крыльцом – успокоенный Васильевский остров мирно отходил ко сну, нечего было и опасаться в такой поздний час, тем более что в доме, конечно, кроме семьи предпринимателя – так по мнению полиции – не могли не находиться люди.
– Пьет, мать его, нашу кровь, на хрен, – с сердцем сказал Храпунов.
– Так как, мать его, будет, Серафим Кузьмич? – озабоченно, словно только что – Визе, спросила на это фигура.
– На, брат, твою мать, засмоли, на хрен, буржуйского табаку, траханная сила, – Храпунов теперь не стал разводить руками, но, видимо, еще ничего не решивши или просто выжидая, когда проедут дровни, протянул пылающую гавану, и фигура, благоговейно приняв пахучую травяную сосиску, только что торчавшую во рту самого Кузьмича, фигура затянулась дымом.
– Каково, на хрен?
– Сладка-а-а…
– То-то, мать твою… Ну, хреначим, на хрен. – Решительно сказал теперь Храпунов. – Там, окромя самого немца и девок его, никого сейчас ни хрена нету, мать его! Чисто, на хрен! Хреначим!
Тут же фигура затоптала сигару и пропала от Храпунова прочь, чтобы в кустах между дорогой и домом чудесным образом размножиться – уже восемь черных теней в темноте прошмыгнули, как крысы, к дому Визе. По двое встали под три окна на первом этаже, а двое с ломиком завозились под дверью, сразу же от двери раздался сухой деревянный треск, за ним – короткий тихий свист, по которому из трех окон со звоном вылетели стекла. Храпунов, под нос матерясь, присел на корточки, во тьме захлопал ладошкою по земле, нащупывая растоптанную сигару, нашел, повертел в руке и снова бросил; отряхнул одну об другую руки, поднялся, несколько времени постоял, потом, не торопясь, вошел в дом, из которого вышел десять минут назад.