Светлый фон

Красин, помимо себя отметив это морозовское «милый человек», пожал плечами и пошел по дорожкам к двери в монастырской стене.

А вам мы можем сообщить, дорогие мои, что дальнейшая судьба Евгения Васильевича Полубоярова нам известна. Он исчез. Отовсюду. Вышел Полубояров из монастыря через минут двадцать после Красина вместе с Лисицыным и немедленно после этого исчез. Такие вот странные обстоятельства. В скорбную клинику назначен был вскоре новый главный врач, в монастырь немедленно прибыл по благословению Глухово-Колпаковского архиерея новый престарелый дьякон по фамилии – вы только не смейтесь – Наливайченко, из малороссов. И хотя старичок-дьякон был ростом весьма мал, со впалой грудью и крохотным ротиком, бас из его тельца выходил такой, что при службах, казалось, стены Божия Храма ходят ходуном. Исчезнувшему Полубоярову и присниться не мог такой бас. Поселившись, разумеется, не в монастыре, а снявши комнату в Кутье-Борисово у солдатской вдовы Макарычевой, старичок Наливайченко прожил там еще лет двадцать или двадцать пять, заделав вдове четверых детей. Вот это нам известно совершенно достоверно.

А летом следующего года в ту самую низкую дверцу, в которую, однажды попрощавшись с Красиным, вошла голая Катя, теперь, нагнувшись, чтобы не задеть светловолосой головой верхнюю, держащую кирпичный свод балочку, вышел исправник Лисицын. Был он – через год-то почти! – уже подполковник. Следом вышла средних лет монахиня и еще вторая монахиня. Глухой апостольник скрывал ее лицо, но тщетно, мы же знаем, что это – Катя. Катя несла на руках небольшой продолговатый сверток. Лисицын, против обыкновения порядочного человека, вышел в дверцу первым. Фуражку Лисицын, конечно же, держал в руках и сейчас не надел на голову, а повесил на переднюю луку седла – в двух шагах от калитки оказалась привязана к березе каурая лошадь. Видимо, она застоялась, потому что радостно заржала, увидев хозяина и даже взбрыкнула передними ногами, отчего черная жандармская фуражка упала в светлую, нежнейшую майскую траву.

– Балуй у меня! – Лисицын поднял головной убор, отряхнул и надел, повернулся к Кате. – Давайте, Катерина Борисовна.

– Сестра, – поправила старшая монахиня. Подполковник на это ничего не сказал, молча отвязал лошадь и сел в седло.

– Давайте, Катерина Борисовна, – повторил сверху, нагибаясь к Кате и протягивая обе руки.

Катя отвернула кусок материи, в которую был завернут сверток и посмотрела на него.

– Спит, – почему-то хриплым голосом произнесла Катя и прокашлялась. – Наелась и спит.

Резким движением она передала сверток Лисицыну, а тот взял его с огромным бережением и прижал к золоченым пуговицам на кителе. Когда Катя передавала сверток, лицо ее чуть приоткрылось за монашеским черным платом, и стало понятно, почему она говорит с хрипотцой – Катя была страшно бледна, как всегда была бледна мраморною бледностью Маша, и, главное, все лицо ее было залито слезами.