Светлый фон

— И я дам вам их, потому что не предаю своих друзей. Я дам вам их, как когда-то, в разгар террора, дал их своему другу Бомецу и спас его от гильотины. Но на что они вам, мадам?

— Не понимаю… Неужели вы думаете, Морис, что я могу остаться в Париже после ссоры с Бонапартом? Он сотрет меня в порошок!

— Какая ерунда!

Этим энергичным возгласом он заставил меня замолчать. С необычной для его тела энергией он поднялся с кресла, прихрамывая, подошел к постели и, прежде чем я успела запротестовать, сел на ее краешек.

— Неприязнь Бонапарта — это прискорбно, конечно, но, в сущности, этим можно пренебречь. Не так уж он важен. Те силы, которые вознесли его наверх, могут его и низвергнуть. Найдется другая шпага для Республики, может, менее талантливая, но и менее своевольная. Так что я полагаю, что смогу защитить вас, если вы останетесь в Париже…

Я не верила своим ушам.

— Бонапарт — не важен? О каких силах вы говорите, Морис? На Бонапарта молятся сейчас все французы, как на Бога!

— О, что значат эти французы? Главное, кто принимает решения в столице. Со времен революции стало абсолютно ясно, что народ в общей массе весьма инертен. Настолько инертен, что может принять любого правителя, которого выдвинут деятельные и просвещенные люди. — Поймав мой недоумевающий взгляд, он осекся. Потом добавил: — В сущности, я хочу сказать, что враждебность первого консула можно пережить. Все на свете меняется, кроме Франции.

— Франция меняется тоже, не обольщайтесь. С каждым таким Бонапартом она теряет частицу себя.

Между нами повисло тягостное молчание. Я не вполне понимала, о каких силах ведет речь Талейран. Должно быть, о тайных масонских силах того страшного переворота, который мы пережили, который унес в могилу монархию и воздвиг на ее руинах новую, «просвещенную» Францию. К ним имел отношение мой второй муж Франсуа. Тайные силы использовали его и казнили, когда пришло время. Должно быть, эти силы так могущественны, что подобным образом могут поступить и с Бонапартом. Талейран знает, о чем говорит, — он сам к ним причастен. И, честно говоря, это вызывало у меня такую оторопь, что меньше всего склоняло остаться в этой новой Франции.

Однако и говорить все это вслух я не хотела. Как не хотел и Морис подробнее распространяться на эту тему. Он только сказал — глухо и огорченно, поймав мою руку своей непривычно горячей рукой:

— Вы хотите быть с мужем. Любовь я могу понять. Но есть и здравый смысл. Должны же вы увидеть, наконец, что его битва проиграна?

Я все еще молчала. Морис с какой-то смесью торжества и пренебрежения в голосе уточнил: