Светлый фон

 

Все это долгое и беспробудное время шерстистый мамонт лежал на темном заиленном дне озера, словно валун, упавший с утеса. Его причудливый путь, наполненный болью и страданиями, давно окончен. Его смерть не наблюдала ни одна пара глаз, ни одна пара ушей не слышала его предсмертный стон. И теперь он оказался в тайнике озера, где о его существовании не ведало ни одно живое существо. Он сохранил свой облик и словно спал, истерзанный, но все еще похожий на себя: мясо осталось на его костях, уши примерзли к голове, и даже его шерсть все еще была с ним.

Но когда озеро проснулось, проснулись и его обитатели, голодные и раздраженные долгой, изнуряющей спячкой, позабывшие вкус пищи и намеренные теперь досыта набить брюхо. Озеро задвигалось, под толстой коркой льда закишела жизнь, забурлило и запузырилось пространство, и начался великий пир. Прожорливые косяки рыб набросились на мясо, сбереженное для них холодом, и не остановились, пока не обглодали каждую кость, большую и малую, пока вместо тугой плоти не остался лишь тяжелый, напитанный старой и новой водой, промерзший насквозь, как огромная рыбная клеть, остов.

Наступив на остров, ледник утопил передний его край, и то, что уцелело и прежде было высокими горами, теперь стало холмами, отброшенными далеко вглубь острова. Лед растаял, и берега стали просторнее, сформировались свободные подступы к морю, и ветер мог теперь беспрепятственно гулять по вновь образованным далям.

Озеро наполнилось, расправилось, стало шире, теперь ему недоставало места, и вот однажды, наступив на один свой край, оно снова вырвалось на свободу и устремилось к морю, прорезая позеленевшие долины, прокладывая путь широким бурлящим потоком туда, где могло напиться досыта.

Вода, как и прежде, побежала по венам Острова, оживляя его и топя остатки льда, сверкая и бурля под набиравшим силу солнцем, безудержным потоком прорывая по пути глубокие впадины, изменяя ландшафт. И когда вода ушла, оставив после себя пустые илистые кратеры, когда озеро опустело, излив себя без остатка, донеся до моря все, что хранилось на его дне, стали видны они – разрозненные, застрявшие в прибрежной почве белые кости великана.

Глава 11

Глава 11

В глубине рощи, к юго-западу от Дугласа, перекинулся через речку «Мост фей». Изогнувшись над водой, подобно древней пекторали, сложенный из плоского, растрескавшегося камня и покрытый изумрудными подпалинами мха, смахивающими на бархатистую кожу, не знавшую солнца, он почти врос в землю. Вокруг раскинулись заросли, по большей части папоротниковые, из-за близости воды растения непривычно тяжелы, их налитые влагой ветви покорно, словно преданные слуги, стелются по камням. Река в этом месте не шире полутора метров и вовсе не глубока, ее легко перепрыгнуть, если не боишься поскользнуться на зализанных дождями камнях и расшибить голову в кровь. Прутья деревьев оплетают нависшую кромку моста, маскируя ее листьями и молодыми побегами, запутывая взгляд случайного свидетеля.

Не знаю, когда его возвели, наверняка не меньше пары сотен лет назад. Еще мой дедушка упоминал о мосте как о древней святыне, требующей почтительного обращения, не забывая напоследок приложить палец к губам. «Вздумаешь показать кому-нибудь туда дорогу, феи тебя накажут!» Он был уверен, что дети должны бояться в жизни как минимум трех (любых) вещей, но в моем представлении феи в этот список не включались. Я не находила ничего страшного в чудных созданиях с маленькими крылышками, которым только и нужно, что озорничать и брызгаться водой.

Но местные жутко суеверны в этом отношении: в конце двадцатого века они вздумали построить еще один мост взамен старому. Не потому, что планировали снести оригинал, а чтобы отвадить от него все нарастающий поток приезжих. Это помогло, и поток хлынул по новому адресу. Туристы без устали вкладывали в еще не забитые мхом щели моста все новые сентиментальные записки и фотографии с пожеланиями скорейшего чуда. И когда чудо происходило, они благодарили фей, а когда нет – забывали о своих пожеланиях.

Говорят, феи показываются лишь тем, кто умеет улыбаться, они терпеть не могут угрюмых гостей, так и норовят ущипнуть таких за нос, а потом станут с издевкой хихикать вслед. Но все это несерьезно, можно и не обращать внимания. А вот чего феи точно не переносят, так это пренебрежения. «Привет, феи», – это обязательное приветствие, без которого они могут отомстить за непочтительность. Не знаю, каким образом, наверное, больше никогда не покажутся на глаза. Вероятно, разувериться в чуде кажется феям самым страшным наказанием.

Мало кто из приезжих знает дорогу к настоящему «Мосту фей».

Но я знаю. И Фрейя тоже.

 

Сентябрь, теплый солнечный день, мы едем на автобусе, без устали болтая, за окном вереница зеленого: холмы, деревья, горизонт. В автобусе пахнет чужими сэндвичами. Мы снова голодны, хотя совсем недавно обедали в школе: наши желудки слишком быстро все переваривают.

Выбираемся из автобуса на крошечной остановке-столбике и прячем рюкзаки за деревом на повороте с главной дороги. Идем дальше налегке, мимо парочки одноэтажных коттеджей, и скоро входим в заселенную тенями рощу. Шаг у Фрейи уверенный, словно ее стопы тяжелее моих, мне кажется это странным, ведь мы обе одинаково стройны. Я присматриваюсь, не толще ли подошва ее кроссовок, может, это она придает ее шагу странную подволакивающую особенность. Но нет, ее ноги уверенно ступают по извилистой влажной тропинке просто потому, что Фрейя крепче стоит на земле, чем я. И поэтому идет впереди, а я позади. Всегда чуть позади.

То и дело мы останавливаемся и слушаем плеск реки или протяжный стрекот вертишеек, разносящийся где-то в зарослях. Фрейя замирает и оборачивается, поднимая палец вверх, приглашая нарушить этот девственный покой. И тогда мы начинаем выкрикивать слова на латыни, все, что миссис Джилл заставила нас выучить в школе, даже те, значения которых мы не помним. Нам просто нравится думать, что даже если нас кто-то и услышит, то все равно ничего не поймет. «Amor», – кричу я. «Fati», – вторит она.

Обычно мы не скрывали друг от друга, что загадаем, когда доберемся до моста. И если у меня в основном рождались желания, которым попросту не суждено было сбыться: к примеру, научиться петь, как Мария Каллас, – то Фрейя всегда хотела чего-то осязаемого или, по крайней мере, легко осуществимого. Не в ее правилах было мечтать о чем-то эфемерном или недостижимом, все ее желания на поверку оказывались довольно прагматичными. Вероятно, она воображала, что если желание будет слишком личным, то я решу, что она эгоистка. Фрейя говорила, что, когда желаешь чего-то для себя, это означает, что ты забираешь это у другого.

Как-то раз у ее отца сломалась машина, и Фрейя пожелала, чтобы феи помогли поскорее починить ее. Мне показалось это смешным, но Фрейя без тени улыбки произнесла мольбу по этому поводу, возвышаясь точеной фигуркой посередине моста, глядя на бегущую внизу воду и не обращая внимания на мое хихиканье. Церемониально завершив обращение и, кажется, поклонившись для большего эффекта, она пояснила, что отец остался дома и он очень расстроен из-за того, что давно планируемая поездка сорвалась. Это было тем обиднее для Фрейи, что отец обещал взять ее с собой в то путешествие. Куда же они собирались? Кажется, в Close Sartfield – да, точно, это был заповедник на северо-западе острова. Отец Фрейи занимался картографией и без устали разъезжал в старом фургончике, делая необходимые замеры. Не знаю, существовала ли настоящая нужда в его работе, кажется, он был немного фанатиком, из тех, что занимаются с виду чем-то неважным, а спустя десять лет получают за свое открытие какую-нибудь премию.

* * *

Сколько нам было, семнадцать? Мы напоминали себе переспелые яблоки, только тронь – и брызнет кровь. Мы, конечно, изменились, но не хотели признаваться в том, что теперь презираем прежние привычки, которые напоминали о детстве. Старались не вспоминать, что когда-то могли смеяться без повода и выбалтывать все, что придет в голову. Теперь же ни одна из нас не потерпела бы пустого трепа. И не позволила бы другой. Мы стали разборчивы в словах и поступках, научились смотреть сверху вниз, выдерживать паузу и ранить словом. Нам вдруг показалось, что просто жить уже недостаточно, нужно было выживать, и, конечно, мы считали себя взрослыми, довольно безосновательно, если начистоту. И тем не менее, оглядываясь назад, я кажусь себе взрослее – тогда, нежели – сейчас. Жаль, что во мне больше не осталось той свирепой уверенности в каждой глупости, что взбредала в голову.

Когда тебе семнадцать, то мысли сокровеннее, все чувства обострены. В моменте проживания ты можешь дать каждому определение, и оно будет настоящим, как правда. Но момент этот так скоротечен, что ты не успеваешь осознать его, и он упархивает от тебя, оставляя грусть. Из всех чувств больше других я помню ее. Именно грусть казалась мне наиболее чистой, а значит, почти всегда бесцветной. Непрозрачность делает вещи смертными, они обозначаются, обретают фактуру и оболочку, на непрозрачность можно опереться и передохнуть. Прозрачность же, напротив, бесконечна и слезлива. Бесконечно слезлива, если уж на то пошло. Быть охваченным подобной печалью – сродни онемению. Ты говоришь о грусти – но никто не понимает, о чем ты, потому что видят сквозь нее. Грусть – это затерянная мысль, слово без опоры, очищенное от примесей существование.