Светлый фон
До

 

Шум моря стоит в ушах. Это действует всегда, и в этот раз тоже. Его набегающий шелест убаюкивает пляж, он послушно затихает, и вслед за ним происходит метаморфоза: сами собой пакуются вещи, сворачиваются полотенца, в корзинках прячутся остатки пищи, обрывки шумного летнего дня теперь перемещаются в выстланное пластиком автомобильное нутро. Нужно только подождать, и все исчезнет, терпения у нас на троих, и мы наблюдаем, слушаем, как чужаки исполняют нами задуманное и уходят, оставляя нам пляж – почти восточной вереницей по невидимой песочной тропе, – в невидимый разлом в скале, словно проваливаются в бездну, но нам не слышно криков от падения. Они только шагают в черноту, а потом – словно внутри спрятан скоростной лифт – р-раз, и появляются на вершине, всего на мгновение, словно отлетевшие души, являющие себя миру, прежде чем исчезнуть навсегда. Что-то в них – спешит, они устремляются, догоняют и перегоняют друг дружку, словно с последним лучом сомкнутся горы и выход навсегда исчезнет. После них остаются следы, они проступают на песке и держатся всю ночь, как будто тело ушло, а его вес остался. Если вздумают вернуться завтра, ни за что не узнают собственные следы, потому что ни один из тех, кто уходит, не оборачивается. Они слишком торопятся сесть в свои машины, откинуться на сиденье после тяжелого выходного дня, все эти славно отработавшие главы семейств, однодневно переболевшие семьей, – все они выдыхают и, заводя мотор, ставят воображаемую галочку. Тик. Через неделю еще одну – тик. Их невидимые часы отмеряют семейную идиллию. Тик-тик-тик. И никогда – так. Сложно представить, что они поедут в свои залитые светом дома, что они променяли дары ночи на дыры своих комнат – сложно, но мы должны это сделать, не то они вернутся, а магия исчезнет.

Нас здесь тоже нет, и все же мы здесь.

Мы молимся солнцу за то, что оно умеет садиться. Приносим ему жертву собственным присутствием, позволяя забрать наши души, сделать оборот и вместе с утром вернуть обновленными, обнаженными, обагренными.

Солнце – это природный люминол. С его присутствием проступает видимое, но в его же власти и стереть его, забрать с собой. Видимое – по моему мнению – настоящее. Как продавленный и выцветший лежак, как гладкие бесхарактерные камни, как пробившийся в скале росток агавы или упругое гнездо клушицы на отвесе скалы.

Ночью тоже все настоящее. Проблема в том, что ночью сложно увидеть. Мы здесь за этим. За настоящим. Мы пришли за ним и хотим засвидетельствовать, что ночь честнее дня. Она хоть и прячется от глаз, но обнажается где-то в районе души, а иногда и того ниже. Как повезет. Ночь в этом плане честнее. Она являет тебе лишь то, с чем ты не сумеешь справиться. Она не обещает другого, ей нужны только победители.

Пляж теперь пуст. Так говорит ночь. Мы не знаем, можем ли мы ей верить, но у нас нет солнца, чтобы это проверить. Мы зажигаем масляную лампу – искусственное солнце взамен настоящему. Ведь оно ушло, а с ним вместе исчезло все лишнее, мешающее преображению. Темнота опустилась на пляж, достоверная до осязаемости, неузнанная. Это новая темнота, такой мне еще не встречалось. В ней живут новые звуки, слышатся шорохи и девичий смех, неосторожный, чуть раньше времени распустившийся, подобно бесстыжему цветку, выставившему напоказ свое нутро. Я пытаюсь вообразить этот смех инородным, он должен мне мешать, но у меня не выходит. Он так же уместен здесь, так же неизлечим, как пол, без которого все трое ушли бы в песок, утонули в бесшумном море без опоры. Тогда я тоже смеюсь, громко и натужно, мой смех кажется диким, но мне все равно, мне важно показать, что я тоже умею смеяться.

Дилан лежит на кушетке, словно на приеме у доктора. Его торс оголен, ноги вонзились двумя крюками в пол, мышцы бедер в напряжении. Я вижу его сквозь прохладный сумрак, а может, и не вижу, а лишь угадываю очертания, точно летучая мышь. Я понимаю: он держится за землю, хочет быть в безопасности. Кожа на животе беззащитна, я слышу, как она вздымается там, чуть выше пупка, словно все органы внутри спутались и каждый занял место, которое заслуживает. Я хочу сказать, что его сердце не на месте, но боюсь, что он не поймет.

Он замечает, куда я смотрю, и ухмыляется, решив, что мне нужна музыка. Это его ядовитая струя, его электрошокер – то, чем он может отпугнуть меня, универсальное оружие. Он тянется к гитаре, а потом начинает перебирать струны, совершенно точно дразня меня, – его пальцы слишком напряжены, хотя в этом нет никакой нужды: в музыке он профи. Они дрожат, как мурена перед броском. А может, у него на пальцах особые рецепторы, и он слышит ими то, что я не способна? Теперь я вынуждена смотреть на его пальцы, и я послушно смотрю, потому что должна следить за их ходом, ловить каждую ноту, и нельзя отрываться от процесса, я акушерка этой музыки – она выходит на свет, и ей нужны мои руки.

Фрейя толкает меня в бок. У нее в руках бутылка сливочного ликера. Я смотрю на ее лицо, оно все – одна улыбка, волосы влажные после купания, на щеках розовые помехи. Бретельки купальника распустились, и треугольники грудей подвисают, как груши в упаковочной сетке. В пупке – камень, как сверкающая точка в конце предложения. Согласна.

Нужны три стакана, я иду за ними, три шага – как долгая дорога, отшаркиваю от Дилана в пространство микроскопической, словно для гномов, кухни. Гарнитур чуть больше тех, что родители установили в саду, когда мне было восемь. Неужели с тех пор я не выросла? Я не знаю, как взять три стакана как два. Я тасую их в пальцах и так, и эдак, но они толкаются, стукаясь глухим перезвоном, упрямые и накрененные, кажется, что я жонглирую тремя кувшинами, причем полными. Наконец я растопыриваю пальцы и плюю на эстетику. В конце концов они нужны только для того, чтобы из них пить. Я бесшумно ставлю их на стол, я устала с ними бороться, и они замерли – молчаливые пустоты в ожидании потопа.

Гитара отставлена, мы садимся за стол. Обстоятельно и не торопясь, словно три мудреца, которым предстоит решить, где разбить новый город и на каком из холмов установить крепость, из которой они станут править. Дилан разливает ликер, и мы пьем чуть быстрее, чем должны, и медленнее, чем нужно.

Между нами провисает тишина. Она прокрадывается с пляжа, оголяя нервы, лаская кожу, гулко отдает от стен шум океана, скребет по дну домика вереск, поднялся ветер. Занавеска вспыхивает белым флагом и опадает. Мы закрываем окно, законопачивая себя в ночном маринаде. Через стенки просачивается пустота. Соседние дома заперты, они необитаемы, если не считать жильцами летнюю мебель и сверчков. Только наш домик пульсирует, дрожащей лучиной поддерживается в нем жизнь, усилиями надетых впритык телес и невысказанных мыслей.

«Мне придется лечь на кушетке», – произносит Фрейя, делая упор на втором слове. Уронив голову на стоящие вертикально руки, она смотрит вниз, удрученная какой-то мыслью, и мысль эта выливается из ее лба прямо на стол, как из наклоненной чугунной чаши, которую она удерживает из последних сил. Дилан сверлит взглядом эту чашу, а потом переводит взгляд на меня, словно я проводник и должна указать ему дорогу.

придется

«Я думала, мы не будем ложиться», – отвечаю я.

Я и правда думала, что мы будем сидеть всю ночь за столом, играть в карты и слушать музыку. Но Фрейя демонстративно зевает, ее одолевает сон, она непрестанно потягивается, как будто хочет раздвинуть стенки домика и сделать его шире. Гуттаперчевая куколка, запертая в картонной коробке. «Где тогда ляжем мы?» – Я пожимаю плечами. Фрейя кивает на пол. «Тут есть спальный мешок. Расстелем его, будет как матрас». В подтверждение своих слов она убирает стаканы, складывает стол, поджав ему ножки, прислоняет к стенке, потом лезет под кушетку и выдвигает ящик. На свет является мягкий мешок на длинном шнурке – как рот по всему периметру головы. Она тянет за змейку, и спальник распадается на раздвоенный мягкий язык, простеганное дышло мягко оседает на пол. Нас обдает запахом прелой ваты. Сверху летят две подушки, Фрейя швыряет их, словно из катапульты, согнувшись под кушеткой. Наконец спальное место готово, и комната вмиг становится требовательной. Теперь в ней как будто запрещено находиться вертикально. Дилан послушно сползает на матрас, не забыв прихватить гитару. Теперь я смотрю на него сверху вниз и воображаю, что он – прекрасное насекомое, которое я никогда бы не решилась раздавить. Фрейя плюхается рядом с ним и подлезает под гриф гитары так, что внешняя сторона запястья Дилана упирается ей в грудь. Теперь при каждом движении по грифу, при каждом переборе его рука скользит по ее коже, задевая вязку купальника. Какой длины должна быть игла, чтобы пришпилить насекомое такого размера?

Я начинаю чесаться. Песок налип на кожу и раздражает ее, не давая дышать. К тому же кроме душа мне требуется по нужде. Я встаю и подхожу к двери, обернувшись, оглядываю их, утверждая себе право запомнить расположение фигур: Фрейя помахивает ногой в такт музыке, Дилан смотрит в потолок как во время молитвы, перекрест гитары словно фиксатор на смертельно опасной карусели, который никого не удержит. Я ненавижу свой мочевой пузырь. Из-за него я вынуждена сделать шаг назад. Выйти наружу в ветреную пустошь. Пережить ночной катарсис, сплавиться по реке отчуждения. И все же я делаю шаг – и зачем-то закрываю за собой дверь.