Светлый фон

— Ты не устал? — прошептала она, слегка поворачиваясь в его объятиях.

Данте улыбнулся, но в его глазах была озабоченность. Он был осторожен с ней, не торопясь, не настаивая.

— Ты не хочешь продолжать? — спросил он, слегка шутя, но в голосе сквозила теплота.

Анжела усмехнулась, но в ее ответе звучала правда.

— Нет, Данте, ты знаешь, что я не могу. Мы с тобой еще будем... но не сейчас. Это не тот момент.

Он тихо засмеялся, но не настаивал. Данте всегда был рядом с ней, и он знал, что ее слова — это не отказ, а просто жизненные реалии, с которыми им обоим нужно было считаться.

Затем его голос стал более серьезным.

— Ты все еще пишешь. Почему? Почему ты продолжаешь это делать?

Анжела задумалась на мгновение, взгляд ее замер, сосредоточившийся на странице. Писать было ее способом оставаться живой, живой не только в своей собственной памяти, но и в памяти тех, кто будет после нее.

— Потому что не все люди честны, как ты, Данте, — ответила она тихо, взгляд не отрывая от страниц. — Многие делают ужасные вещи без всякой причины. Люди умирают, потому что их жизни просто не значат ничего для тех, кто мог бы их спасти. Кто-то умирает случайно, потому что так сложилось. А кто-то — потому что кто-то решил, что его жизнь не стоит того, чтобы за нее бороться.

Ее пальцы скользнули по бумаге, как бы заполняя пустоту слов.

— Я могла бы быть одной из них, Данте. Ты спас меня. Ты спас нас. Ты забрал меня из этого города, где о нас забыли бы, где мы просто исчезли бы, как еще одни незначительные жертвы. А теперь, когда я жива, я могу оставить след. Я могу записать этих людей, их истории. Даже если они были частью другого мира, даже если они не хотели в нем быть. Потому что они имели право на свою историю. На свое имя.

Она закрыла дневник, поставив на стол, и повернулась к нему. Данте стоял молча, в его глазах было что-то неуловимое, что Анжела не могла точно определить.

— Я понимаю, — сказал он тихо. — Ты правдиво запишешь их жизни, и это будет важно. Ты оставишь след, Анжела.

— И когда меня не будет, — добавила она, — хотя бы эта память останется. Память о людях, которые могли бы быть забыты.

Он вновь наклонился, приподняв ее лицо, и поцеловал в лоб, как всегда, с невероятной нежностью.

— Ты сильная, — прошептал он. — И ты сделала правильный выбор.

Она улыбнулась ему, но в ее глазах оставалась тяжесть. С каждым днем становилось яснее, что их жизнь в этом городе — всего лишь временный момент, а те, кто вляпался в дела, как они, рано или поздно окажутся в игре, из которой нет выхода.

Но она была готова. И в этом было все ее отличие — она не собиралась быть забытым именем.

Нью-Йорк, Фронт-стрит. Начало апреля 1926 года

— Воды отошли, — выдохнула Анжела, сжав живот руками. Было еще темно, но сквозь жалюзи уже просачивался грязно-серый свет рассвета. Комната покачнулась, как будто вместе с ней затаила дыхание.

Она знала: началось.

Боль пришла сразу, тяжелая, волнами, как морской прибой в шторм. Но ни одни из прошлых родов — ни с Лореттой, ни с Вивиан — не были такими. В теле что-то было не так. Оно сопротивлялось, будто ребенок внутри не хотел идти в этот мир.

Утро наполнилось напряжением и звуками боли, которые эхом отражались от стен. Анжела лежала на кровати, ее тело почти скручивалось от каждой схватки. Слабое освещение тускло мерцало. Данте стоял рядом, его взгляд был полон беспокойства, но он знал, что не может показать своей тревоги, потому что она нуждалась в нем. Он сжимал ее руку, пытаясь передать ей хоть немного силы, но ничто не могло облегчить ее мучения.

Дом пах железом и сыростью, старая кирпичная кладка тянула влагу, как тряпка. Анжела стонала сквозь зубы, впившись пальцами в деревянные спинки кровати. Пот струился по вискам. Простыня под ней уже давно была мокрая, и не только от пота — кровь сочилась на ткань почти беспрерывным потоком.

Роды шли медленно, боль не отступала, и в какой-то момент Анжела почувствовала, что больше не может держаться. Она кричала, стиснув зубы, но не могла дышать, не могла расслабиться, ее тело отчаянно боролось за жизнь. И он видел это — борьбу, которая превращала ее в другую женщину, не ту, что была рядом с ним, а ту, кто сражался с самой смертью за новую жизнь.

— Ты должна держаться, — шептал Данте ей, но его слова казались такими пустыми на фоне всей этой боли.

Повитуха, седеющая сицилийка с морщинами, как корни оливы, оглянулась на мужчину:

— Он лежит не так. Поперек. Или ножками. Трудные роды. Очень трудные.

Схватки слились в сплошной огонь, пронизывающий живот, бедра, поясницу. Анжела бредила, шептала на смеси английского и итальянского: молитвы, имена дочерей, слова проклятий и прощения. От боли зубы стиснулись до скрежета, губы потрескались, кровь выступила на них, как и на ее бедрах, уже давно залитых красным.

— Он не разворачивается… — тихо сказала повитуха, поглядывая на Данте. — Это будет не быстро. Надо набраться терпения.

Терпение — последнее, чего ему хотелось. Он все время молился про себя. Не богу — он давно с ним не разговаривал. Анжеле. Чтобы выдержала. Чтобы не ушла.

Она задыхалась от боли. Схватки шли почти без перерыва, живот каменел, но ребенок не спешил. Повитуха приникла к животу ухом, приложила ладони, что-то приговаривала.

— Он идет ножками, — тихо сказала она. — Надо будет тужиться, как никогда.

Анжела знала, что значит это «надо будет». Она видела, как умирали женщины в родах — в Сицилии, на борту корабля, в Нью-Йорке. Она вцепилась в край матраса, как в спасение, и зашептала что-то по-итальянски, что-то про детей, про Лоретту и Вивиан, про Данте.

— Если я не выживу… — выдохнула она. — Не давай им забыть меня.

— Ты выживешь. — Данте шагнул ближе. — Я этого не позволю. Не смей.

Повитуха сунула ей в рот свернутое полотенце — чтобы не прикусила язык. Указала:

— Тужься!

Она тужилась. Глаза словно оказались в полной темноте — она больше не видела ничего вокруг. Только слышала, как кто-то зовет ее по имени, как плачет одна из девочек в соседней комнате, как глухо стонет пол под ногами двух повитух.

Время растворилось в крике и крови.

— Ребенок застрял. Если не сейчас — мы потеряем обоих, — коротко бросила повитуха. Помощница принесла таз с горячей водой, ножницы, склянки с камфорой.

Руки женщины были по локоть в крови. Анжела почти не чувствовала ничего, кроме пустоты — как будто тело уже рассыпалось, оставив одно только усилие: тужиться. Дышать. Умереть — не сейчас.

Сквозь боль она почти ничего не слышала. Повитуха повернула плечи ребенка внутри нее — вручную. Крик сквозь небо пронзил череп Анжелы, как будто расколол его. Она потеряла сознание.

Повитуха работала четко, почти без слов, помогала руками, подкладывала чистое полотенце, вытаскивала ножки, потом туловище… потом — ничего.

Молчание. Секунда, две, три.

— Он мертв… — прошептала помощница, молодуха в переднике с лицом зеленым от страха. Молчание.

— Нет. — сказала повитуха. — Он не мертв.

Она встряхнула крошечное синее тело. Ребенок не шевелился. Данте уже стоял у двери, белый, как стена.

Щелчок по пятке. Второй. Потом резкий удар по спине — и вдруг, как нож сквозь плоть, пронесся слабый, хриплый, отчаянный крик.

Жив. Он был жив.

— Мальчик. — Повитуха устало опустилась на стул. — Ты слышишь? Он кричит. Жив.

Анжела разрыдалась — от боли, от облегчения, от пустоты в теле, в которой теперь родилось новое сердце.

Данте взял ребенка на руки. Он был маленьким, посиневшим, скользким — но теплым. Живым.

— Джо, — сказал он. — Его зовут Джо.

Анжела закрыла глаза. Веки дрожали. Повитуха снова склонилась над ней.

— Она потеряла много крови… — прошептала. — Но сердце стучит. Надо молиться, чтобы не было лихорадки. Если не будет гнилушки в матке, выкарабкается. Но ближайшие сутки — все решат.

Повитуха не дала себе и минуты отдыха. Как только младенец подал голос, она завернула его в чистое одеяло, передала Данте — и снова склонилась к Анжеле.

Данте сел рядом. Он ни на миг не выпустил ребенка из рук. А другой рукой держал холодную ладонь Анжелы. Его пальцы были в ее крови. Лицо — в слезах. Но он молчал.

— Она уходит, — сказала повитуха хрипло. — Помоги мне, Мария!

Помощница снова подала таз, уже другой, пустой. Повитуха опустила в него руки и начала действовать быстро, с какой-то пугающей деловитостью: словно не над женщиной работала, а над куском мяса, над материей, которая все еще могла умереть.

— Кровь идет слишком долго. Надо вытянуть послед. Он не вышел сам — значит, придется вручную.

Анжела бредила. Глаза ее закатывались. Губы были синие. Она что-то шептала — «не давай им забыть», «я слышу море», «Лоретта, ты здесь?» — бессвязные фразы, как будто ее душа уже оторвалась от тела, кружила под потолком, готовясь уплыть.

— Не слушай ее, — сказала повитуха Данте. — Она не с тобой сейчас. Но ты будь с ней.

И он был. Он сидел рядом, с Джо на руках, и держал ладонь Анжелы, все еще холодную, с пятнами крови на почти белой коже. Не знал, что сказать. Только шептал ее имя. Молча. По слогам. Ан-же-ла.

Повитуха просунула руку глубоко внутрь. Ее лицо было каменное, как у старухи, которая тысячи раз видела смерть и каждый раз пыталась ее оттолкнуть голыми руками. Она вытащила сгусток, потом второй. Промыла уксусом. Обожгла спиртом. Снова приложила горячее полотенце. Потом — еще одно.