Самир влетает на кухню, словно ураган. Лицо бледное, глаза дикие, в них читается такой животный, неконтролируемый страх, что у меня перехватывает дыхание. Он не говорит ни слова, просто стремительно пересекает комнату, и прежде чем я успеваю вскрикнуть или отпрянуть, обнимает меня, прижимая к себе с такой силой, что кажется хрустят кости.
— Надя… Господи, Надя… — он губами водит по моим волосам, по вискам, по щекам, покрывая мое лицо горячими, торопливыми, почти отчаянными поцелуями. — Я так испугался… Пока ехал сюда, я с ума сходил, мне казалось, сердце выпрыгнет… Мне сказали, я все узнал… Я не могу, слышишь? Я больше не могу так!
Я замираю в его объятиях, ошеломленная, не в силах пошевелиться. Его тело дрожит крупной дрожью, и эта дрожь передается мне.
— Самир… — пытаюсь сказать хоть что-то, но он не слушает, не дает мне говорить, захлестываемый собственной волной отчаяния.
— Я не могу больше так, Надя! Я не могу жить в этом постоянном страхе, в этой пытке, когда я знаю, что какая-то мразь может снова подойти к тебе на улице, посмотреть на тебя, сказать тебе хоть слово, напугать тебя или девочек! Я скучаю по тебе до боли, до безумия, мне не хватает твоего дыхания рядом, твоего смеха, даже твоих упреков!
Он говорит быстро, путано, слова вырываются из него сбивчивым потоком, и в них нет ни капли его привычной, железной уверенности, только голая, обнаженная, беззащитная боль, которую он больше не в силах скрывать.
— Я каждый день, каждую ночь казню себя за то, что натворил, за ту адскую боль, что причинил тебе и нашим детям, за каждый день, который вы прожили без меня, думая, что я вас бросил! Я знаю, что не заслуживаю ни твоего прощения, ни твоего взгляда, но я умоляю тебя, дай мне шанс.
Он просит шанс себе, но не думает, что может случится со мной, если я дам ему этот шанс.
— Дай мне один-единственный шанс все исправить, доказать тебе, что я другой, что тот человек, который ушел три года назад, больше не существует, что я наконец понял, кого я потерял, отпустив тебя!
Слишком поздно он обо всем думает.
— Это не в моих правилах, умолять, ползать на коленях и вымаливать прощение, — его голос срывается на полуслове, и вдруг, к моему удивлению, он опускается передо мной на колени, и прижимает мои руки к своему лицу. — Но для тебя я готов на все. Я умоляю тебя, Надя. Умоляю, как никогда ни о чем в жизни не просил. Прости меня. Позволь мне снова быть с тобой. Позволь мне дышать с тобой одним воздухом, защищать тебя ото всех, любить тебя так, как я должен был любить всегда, без этой проклятой уверенности, что ты никуда не денешься!
Его губы горячо, почти жарко прикасаются к моим пальцам, к ладоням, отчего по коже бегут мурашки, от этого непривычного, почти унизительного для него жеста. Я смотрю на его склоненную голову, на напряженные, готовые взорваться от напряжения плечи, и внутри все переворачивается от страха, жалости и какой-то старой, давно забытой нежности.
— Я… я сегодня очень сильно испугалась, — у меня вырывается беспомощный шепот, будто я признаюсь в чем-то постыдном. — Когда я их увидела, выходящих из-за угла… у меня все внутри просто оборвалось. Я подумала, что сейчас все повторится, что этот кошмар никогда не закончится, что мы никогда не будем в безопасности.
— Я испугался не меньше, может, даже в тысячу раз сильнее, — он поднимает на меня взгляд, и в его глазах та самая, знакомая буря, но теперь она направлена вовнутрь, пожирая его самого. — Когда мне позвонили и коротко сказали, что они к тебе подошли в парке… Я думал, что у меня сердце остановится прямо там, в машине. Я мчался сюда, не видя ничего перед собой, мне было плевать на все. Я боялся лишь одного — опоздать. Снова опоздать и не успеть, как не успел тогда, три года назад, оградить тебя от всего этого ужаса.
Я медленно вынимаю одну руку из его судорожной хватки и невольно, почти сама того не осознавая, касаюсь его волос. Они мягкие, чуть влажные, и это простое прикосновение отзывается в груди острой, забытой болью.
— Я не хочу, чтобы это когда-либо повторилось, — говорю, обретая почву под ногами. — Я не хочу, чтобы наше прошлое, твое темное, опасное прошлое все время вмешивались в наше настоящее, в то будущее, которое, возможно, у нас еще есть. Я не хочу и не могу жить в этом вечном ожидании новой угрозы, новой опасности из-за угла. Я не хочу, чтобы весь тот ужас, через который мы прошли, повторился снова ни для меня, ни для детей. Я просто не вынесу этого, Самир. У меня не хватит сил.
Он снова хватает мою руку, сжимает ее с такой силой, что становится почти больно, и прижимает ее к своей груди, и я чувствую под ладонью бешеный, неистовый стук его сердца.
— Этого никогда, слышишь, никогда больше не будет! Клянусь тебе своей жизнью! Мне больше нечего скрывать от тебя, Надя, все тайны раскрыты, все карты вскрыты. Я понял… я понял, только пройдя через этот ад страха, что на самом деле значит бояться за тебя. Что значит каждый раз думать, что ты можешь потерять единственного человека, без которого жизнь не имеет смысла. Второй раз я этого не переживу. Я не потеряю тебя. Никогда и ни за что.
Он смотрит на меня с такой жгучей, беззащитной надеждой, с такой верой в то, что сейчас, в эту секунду, что-то может наконец измениться, что у меня сжимается сердце, сдавливая болью грудь.
Я вижу в его глазах того самого мужчину, которого когда-то полюбила до беспамятства, но между нами лежат три долгих года лжи, невыносимой боли и гнетущего одиночества, и этот ров пока что кажется мне слишком широким, чтобы его можно было перепрыгнуть одним лишь порывом.
Я медленно забираю свои руки, глядя на него сверху вниз, и отхожу в сторону.
— Я не верю тебе, Самир, — говорю тихо, но очень четко, вкладывая в каждое слово всю свою накопленную боль и осторожность. — Я очень хочу верить. Но пока… пока я не верю.
Глава 37
Глава 37
Прошло шесть долгих месяцев, каждый из которых я проживал с ощущением, что иду по острию ножа. Я сдержал слово, никаких угроз, никаких теней из прошлого. Только мое упрямое, ежедневное присутствие в их жизни. Я не давил, не требовал, просто был рядом, гулял с Амиром, пробивался сквозь колючую стену недоверия Анжелики, терпеливо выстраивал мосты с осторожной Аминой, и сегодня, в день рождения нашего сына, я здесь, и стараюсь не думать о том, как легко все это может рухнуть.
Их дом наполнен смехом и криками. В воздухе пахнет тортом и взбитыми сливками.
Амир в бумажной короне, задувает шесть свечей под восторженные аплодисменты сестер. Я ловлю взгляд Нади через стол. Я не улыбаюсь, не могу. Я просто смотрю на эту картину: на нашего счастливого сына, на дочерей, которые уже не смотрят на меня как на чудовище, и чувствую, как в груди разливается такое глубокое, немое умиротворение, что мне приходится сознательно делать вдох, чтобы не выдать охвативших меня чувств.
Праздник заканчивается. Маленькие гости разбежались, забрав с собой часть шума и суеты. Девочки, уставшие, но довольные, разошлись по своим комнатам. В гостиной приятный хаос, клочья упаковочной бумаги, крошки на ковре, гора грязной посуды на кухне.
Надя тяжело опускается на диван, закрывая глаза. Усталость мягкой волной накатывает на нее, и я вижу, как расслабляются мышцы ее спины, плечи расслабляются.
— Отдохни, — говорю ей спокойно. — Ты все сделала, ты все организовала. Теперь просто посиди.
Она кивает, не открывая глаз, и я понимаю, что это не просто усталость, а попытка скрыть переполняющие ее эмоции. Я отворачиваюсь и начинаю двигаться по кухне.
Негромкий стук тарелок, шелест пакетов, журчание воды. Я не приказываю, не требую помощи. Я просто делаю то, что должен был делать все эти годы. Убираю. Мою. Привожу в порядок их дом с ощущением, что каждый вымытый стакан, каждая убранная крошка, это кирпичик в стене, которую я пытаюсь выстроить заново, и в этой простой работе есть что-то очищающее, какая-то искренняя молитва, обращенная к ней, к ним ко всем.
В какой-то момент замечаю, что она провалилась в короткий, тяжелый сон, и сердце сжимается от странной нежности. Она так измотана, так беззащитна в этот момент.
Когда ее голова бессильно клонится на бок, решение приходит само собой. Я осторожно поднимаю ее на руки. Она, не просыпаясь, и сквозь сонную дымку ее сознания, кажется, узнает мой запах, смешанный теперь с ароматом моющего средства и праздничного торта. И эта простая близость кажется мне чудом.
— Тихо, все в порядке, — шепчу прямо над ее ухом, стараясь, чтобы голос был максимально мягким, нежным, каким он, возможно, никогда и не был. — Просто отнесу тебя в кровать. Ты заслужила нормальный отдых. Спи, моя хорошая.
Она спит, не сопротивляется, лишь сильнее прижимается к моей груди, и я чувствую, как что-то в моей душе, окаменевшей за годы разлуки, начинает таять.
Я несу ее по коридору, мимо приоткрытых дверей комнат дочерей, в полной тишине внезапно уснувшего дома. Вхожу в ее спальню, залитую лунным светом, и так же осторожно, словно она хрустальная, укладываю на прохладное одеяло.
Пружины кровати тихо поскрипывают, и этот звук кажется мне напоминанием о всех тех ночах, когда ее сон был одиноким.
И в этот момент, когда я уже собираюсь выпрямиться и уйти, дав ей поспать, она открывает глаза.