— Ну и хорошо. Значит, человек богаче стал. Почему же ему не посидеть у нас? Ты думаешь, мне не больно, когда посетитель смотрит на нашего брата свысока? Обидно. Но ведь кто-то должен исполнять нашу работу. Никакие машины нас не могут заменить.
— Отчего же?
— А оттого, что людям будет скучно, ежели им пищу станут подавать машины.
— Значит, и через сто лет будут такие, как я, и такие, как ты.
— Не знаю, что там будет через сто лет, но тебя, Илья Кузьмич, я не понимаю. Раньше ты лучше был, светлее, а теперь все хитришь, и так хитришь, что когда-нибудь перехитришь и самого себя.
— И что же тогда? — насмешливо спросил Илья Кузьмич.
— Тогда тебе будет тошно. Но ты меня не перебивай, — сказал Иван Гаврилович и неохотно окинул взглядом высокую, тощую фигуру собеседника. — Прожил ты большую жизнь, а ничего не понял. Ты сам себя за человека не считаешь, а от этого и все твое метание происходит. Вижу, рад моей беде. Смотрите, мол, как его обидели. А ты знаешь, от такой обиды при нашей работе никуда не спрячешься. Это вроде шальной пули. Нонче она попала в меня, а завтра может угодить в кого-нибудь и поважней, чем мы с тобой. Да, Илья Кузьмич, а ты радуешься, злорадствуешь. Думаешь, из-за такой обиды я озлоблюсь на людей.
Иван Гаврилович спустил ноги с дивана, собираясь продолжать разговор, но в это время появился молодой официант Саша, и Илья Кузьмич исчез за дверью так же внезапно, как и вошел сюда.
До официантской из зала доносился глухой рокот оркестра. За дверью были слышны голоса официантов, столпившихся у кассового аппарата, который ныл и позванивал всякий раз, как только кассирша поворачивала ручку.
— Ну, Саша, вот ты и дождался работы, — сказал Иван Гаврилович. — Теперь ты будешь обслуживать разных людей: и профессоров, и артистов, и рабочих, но ты должен ко всем относиться одинаково. Для тебя все равны. Веди дело по-честному. Не так, как Илья Кузьмич.
— Да уж как вы учили, так и поведу. Осточертело мне в резерве болтаться и с пожарником в шашки играть.
Вскоре он ушел в зал веселый и довольный, а Иван Гаврилович стал одеваться и долго шуршал плащом, просовывая левую руку в рукав.
В соседней комнате тоже кто-то шевелился. Это был директор, Григорий Моисеевич Левин, больше всего на свете боявшийся скандалов, которые он называл инцидентами и которые, правда, не очень часто, но все-таки вспыхивали и в «его» ресторане.
Он только что вызвал такси по телефону и сидел теперь за столом перед раскрытой жалобной книгой, с отвращением рассматривая подпись Линевского, похожую на длинный дачный палисадник.