Светлый фон

– Так она как прежде теперь стала?

– А?

– Не говорит больше непонятных слов?

– Ну что ты. Все понятно говорит. Я тебя, говорит, Сушка, выгоню скоро к лешему, ежели с хозяином миловаться будешь. И все по-старому. Хлопнула меня по уху. И велит тереть и нежить.

– И ничего не помнит, что с нею было?

– Стало быть, ничего. А что было?

Певунья, как кончился пар, сама затушила печь, сама вытерлась, сама вернулась в дом, рубаху чистую надела и присоединилась к мужу и служанке в столовой. Тиун помалкивал, сохраняя спокойный общественной значимости вид, а служанка, возбужденная свиром, рассказывала о своих приключениях, очень ее впечатливших, и Певунья вдруг заинтересовалась и начала задавать вопросы, чего раньше, да еще при муже, не сделала бы. И в конце концов, после третьей кружки свира (раньше Певунья не позволила бы холопке пить при хозяевах свир), поведала служанка Сушка самое интересное. Однажды ночью, уже после того, как выгнали ее из дома тати за глупость (растапливала Сушка печь к ужину, а рядом береста валялась на сундуке, а Сушка привыкла, что когда береста возле печи лежит, то ненужная она, использованная, только в топку и годится, и сожгла свиток – а на нем, на свитке, и писаний никаких не было, а только каракули какие-то кривоватые, и крестик, и стрелы нарисованы, и осерчали тати, и между собою перебодавшись ее, Сушку, пинками за ворота выставили) – сидела она безутешная у какого-то забора, под луной, а вдруг из дома возьми да выйди какой-то болярин росту большого, в плечах широк, одежда на нем богатая, а у бедра сверд привешен. И спрашивает он Сушку какие-то странности, мол, нравится ли ей отдаваться причитаниям под ночным метилом, и говорит, пойдем со мною, диво атласное.

– Диво атласное? – переспросила Певунья.

Тиуна Паклю все больше настораживала эта пытливость жены. Оракула нет, есть Певунья, но какая-то она другая, новая, Певунья эта. Привыкший иметь дело с истцами, пытающимися придать речи своей подобие высокородной витиеватости, расшифровал он равнодушным тоном, —

– Дева ясная. Предаваться мечтам под луной.

– Ага! – обрадовалась Певунья, и снова к Сушке повернулась, – Ну, ну?

Вот Сушка возьми да и пойди с ним. А привел он ее в дом какой-то соломенной вдовы, бывшей сожительницы одного из проклятых варангов, ушедших давеча, и заплатил хозяйке, и остались они в доме том почти до утра, но еще светать не начало, как ушел куда-то болярин, одевшись тщательно. А утром проснулась Сушка, а хозяйка безутешная плачет, не могу, говорит, без него, ненаглядного моего Тигве, поеду за ним к ковшам мерзким, может возьмет он меня к себе. Сушка ее пыталась и так и эдак отговорить, а хозяйка не слушает, что и делать, говорит, беременная я, кто меня возьмет теперь. К полудню приоделась, суму через плечо перекинула, и пошла на пристань договариваться с купцами, что в Киев едут, да и не вернулась. Сушка дом весь почистила, помыла, нашла в кладовой косу да грабли, палисадник прибрала. Нашла в погребе еду всякую, обед богатый приготовила, жалко ей хозяйку, сидит и плачет. А к вечеру, вот не ждали, болярин давешний пришел. Посмотрел хитро по сторонам, в сад вышел, почему-то засмеялся, похвалил Сушку, и стали они вдвоем ужинать. Потом ласкал он Сушку долго, голубил на ложе, и как-то спокойно и уютно Сушке сделалось, а он вдруг и говорит, ты, мол, Сушка, приятна мне и ежели так дальше будет, то женюсь я на тебе. А Сушка ему – что ты, что ты, болярин, разве такие как ты женятся на мне горемычной? А он засмеялся и говорит, ставителю рода всякое к лицу, и ты, Сушка, тоже, значит, к лицу. И вот как съезжу я в город глухой дальний, а там родственник обещал награду, так и женюсь на тебе, и поедем мы с тобою, Сушка, по всему свету. А Сушка ему – зачем же ехать, ежели и дома хорошо и приглядно? А он ей на это – на чудеса разные заглядываться, да везде чтобы радовалась душа, непременно, без этого никак. Все повидаем, говорит.