И все бы, конечно, ничего, черт бы с ними, с этими ресторанными ценами, но нам предстояло прожить в Ташкенте не день, не два, а целый месяц. И сразу возникла задача с двумя неизвестными: как прожить тридцать дней на четыреста рублей этим двум бесшабашным неизвестным, если даже за одну гостиницу они должны будут уплатить раза в два больше вышеуказанной суммы. Как? Я не знал. Я впал в уныние. Наше ближайшее будущее казалось мне безнадежно мрачным. Хоть сейчас же возвращайся обратно. Но вот беда — и на обратную дорогу денег у нас уже не было. Просвистели! Повторялась моя архангельская история. Излишне нарезвившийся репортер-неудачник получил свое по заслугам. А Гриня меж тем был по-прежнему философски беспечен и весел.
Мы сняли номер в гостинице, уплатив по Грининому настоянию за много-много дней вперед, и развалились на кроватях, отдыхая от веселых дорожных приключений. Впрочем, отдыхал только Гриня, а я панически мучался.
— Что же мы будем делать? — канючил я. — Как же мы будем жить здесь целый месяц?
Гриня дремал. А может быть, даже спал. Он не обращал на мои интеллигентские стоны никакого внимания.
И я, не видя поддержки, постепенно угомонился. Я как-то даже вдруг смирился со своей печальной участью и стал размышлять. Здраво, обстоятельно. И вот что мне в результате этих размышлений вспомнилось. Еще мальчишкой я читал повесть С. Григорьева "Кругосветка", и в ней, между прочим, рассказывалось о том, как А. М. Горький, будучи без денег, чтобы отправиться в путешествие на лодке с бедными ребятишками, продал свои часы. "Стоп! — скомандовал я себе. — Внимание. Разберемся без паники. Горький, оказавшись без денег, не задумываясь, взял да и продал часы. Как просто — продал, да и все тут. Часы продал Горький. Но если Горький продал часы, то мне, стало быть, сам бог велел. Если Горький ничего не видел в этом дурного и не задумываясь загнал часы… Это же здорово — продать часы и положить в карман деньги. Вот-то Гриня удивится и обрадуется!"
Я покосился на Гриню. Он лежал неподвижно, смежив веки и сложив руки на груди. Спал беспечно и праведно. Гриня посапывал.
Я осторожно спустил ноги с кровати, сунул их в ботинки, пригладил волосы, подхватил пиджак и шмыгнул за дверь.
На улице было по-летнему тепло и солнечно. Журчали арыки. Огромные сильные урючины были сплошь покрыты бело-розовым цветом, источавшим тонкий медовый запах. Всюду, где только можно, остро топорщилась из земли молодая трава. В Ташкенте стояли бдагодатные мартовские дни.
Я никогда не был в этом шумном, веселом, зеленом, солнечном городе, полном тюбетеек, полосатых ватных халатов, широких, радужно нарядных женских шелковых платьев, арыков, прокопанных и вдоль и поперек, полных прозрачной текучей воды. За всю свою жизнь я нигде не видел сразу столько ишаков, старательно семенящих на тоненьких ножках под огромными и, вероятно, очень тяжелыми тюками поклажи. Думается, взвали эти тюки на спину лошади, она зашатается и, чего доброго, упадет, а бедный безответный ишачок — топ-топ-топ — семенит да семенит. И хоть бы что. И ему, и хозяину его. А — жалко.