Сестра-портниха два раза падала в обморок. Бывшую библиотекаршу мучили рези. Попадья принялась молиться, часто и вслух, — угрозы Белой и увещевания Деева не помогали. Крестьянка слегла: валялась на лавке колодой, молча, однако дышала так тяжело, что скоро ее перевели в больничный вагон, чтобы не пугала ребятню.
Пацаны задумали питаться травой: рвали сухие пучки, что торчали вдоль рельсов, и жевали, превращая в кашицу, затем глотали. Фельдшер запрещал, а они все равно жевали. Не прошло и дня — у троих начались колики. Буг не стал забирать больных в лазарет: пусть-ка стонут по вагонам и жалким своим видом других детей от невоздержанности отвращают.
Грига Одноух с пятерыми товарищами ушли из поезда — никому не сказав и не попрощавшись, ночью. Ушли в казенных рубахах, но ничего на память не прихватили, ни из кухни, ни из лазарета. Утром Деев с Белой обрыскали окрестности, отыскать следы на поросшей полынью земле не смогли. Через сутки беглецы обнаружились на своих полках — грязные донельзя и в ссадинах, рубахи порваны; видно, нагнали эшелон тоже ночью, по шпалам, и незаметно пробрались внутрь.
Девочки стали сбиваться в гроздья: лежали на лавках по трое и четверо, прижавшись друг к другу и согреваясь общим теплом. Не разговаривали, больше дремали, не плакали.
Не плакали даже малыши. Сосали пальцы, засовывая пятерню чуть не целиком в рот. Жевали подолы рубах. С тупой покорностью жались к Фатиме, а некоторые — к теплой шкуре Капитолийской волчицы. Та валялась на полу как падаль, без единого шевеления, с прикрытыми глазами. Фатима время от времени выпаивала ее водой и переворачивала с боку на бок. И Кукушонка прикладывала часто: что-то еще сочилось из дряхлых сосков, еще питало младенца. Деев наблюдал эту картину, покидая купе или возвращаясь.
Последнее время он чувствовал, как лишенное пищи тело его стремительно легчает. Удивительным образом перемещать это легкое тело стало трудно. И носить по составу во время обхода — трудно. И посылать на ломку саксаула, на разгребание занесенных песком путей — трудно. И взгромождать на вагонную крышу. Всё трудно.
Труднее же всего давалось Дееву — думать: череп был уже не череп, а бочка с клейстером, где мысли ворочались неуклюже, липли друг к другу и едва додумывались до конца. Легче было цепляться за мысли старые и проверенные, чем изобретать новые. Он так и делал, берег силы. Но порой этого недоставало, и тогда приходилось сжимать бочку с клейстером в ладонях и основательно трясти, отделяя страхи, мо́роки и желания от яви.
Главная мысль: мы едем в Самарканд. Он есть.