Светлый фон

– Ты в своем уме? – спросил он.

– В своем, – ответила она, мигом готовая обороняться. – И она тоже. Я думаю, она теперь в лучшем состоянии. Я знаю, с ней было трудно, когда ты был мальчиком, но те времена давно прошли.

Знает? Трудно? Ничего она не знает. Никто не знает и не может знать, каково это – быть сыном Кати. Каково это, когда день за днем мать трахается с тобой на психическом уровне, а ты не только слишком мал и слаб, чтобы с этим бороться, но даже сердиться не можешь, потому что, соблазненный ею, сам этого хочешь. Аннагрет хотела этого от отчима неделю или две, месяц самое большее. Андреас хотел этого все детство. И тут еще одна ловушка, потому что, в отличие от Аннагрет, он не был физически поруган, не мог так легко, как она, женщина, претендовать на статус жертвы. Ему надо было жить, допуская возможность, что в Кате нет и никогда не было ничего чудовищного. Ее версия действительности была безупречна, особенно в теперешнем возрасте: грехи молодости либо позабыты, либо сведены на нет каким-нибудь изящным словом, отдающим французским языком, – например, “любовник”. Она всегда настаивала, что проблема в нем, что она была ему хорошей, любящей матерью, а думать иначе – болезненное заблуждение с его стороны. И ведь не кто иной, как он, сидел тут часами, охваченный ревнивой злостью, пока дамы предавались уютной беседе.

Трудно?

– От признания может стать легче, – сказала она. – Иногда мне кажется, ты забыл, что признался отцу. Я не собираюсь признаваться кому попало.

кому попало

ГОТОВ УБИТЬ ЕЕ ГОЛЫМИ РУКАМИ ПРЯМО СЕЙЧАС.

– Начнешь признаваться… – произнес он сухим, как мел, голосом.

– И что?

– И где кончишь?

– Я предлагаю сказать одному человеку. Твоей матери. Не хочешь? Твой отец проявил сочувствие, и тебе лучше стало. Твоя мать, я уверена, еще больше сочувствия проявит, она ведь сама совершала ошибки, она знает, каково это.

одному человеку.

Вдруг температура его ума изменилась скачком, как бывает. В более прохладном состоянии он представил себе, что мать знает об их поступке. Перед Катей у него поистине было меньше причин стыдиться, чем перед кем бы то ни было на свете, Катя была для него воплощением испорченности – и все же он почувствовал, что ему было бы стыдно. Стыдно, что он убийца. Стыдно за все в себе до последней частички, за все вплоть до этой минуты. Задушить, чтобы молчала, свою милую, сладкую дзюдоистку? Да что с ним такое?

Не глядя ей в глаза, он повернулся к ней и зарылся лицом в ее грудь. Перекинул ноги ей на колени, обнял за шею. Похоже было на это дурацкое фото Джона Леннона, обнявшего Йоко, но какая разница. Ему нужны были эти объятия. Она не просто хорошая, а больше, потому что не всегда была хорошая. Знала, каково быть плохой, и выбрала – быть хорошей.