Светлый фон
Дорогой Рандольф, право, сама не знаю, отчего мне так грустно. Нет, знаю: оттого что Вы отбираете меня у меня самоё, а возвращаете поубавленной. Я – заплаканные глаза – руки, хранящие прикосновение, – и ещё я губы; вся как есть – алчущий остаток женщины, которой страсть незнакома, но страсти в ней через край. – Как это больно! А Вы – такой добрый – твердите: «Я люблю Вас», «Я люблю Вас» – и я верю, – но кто она, эта «Вы»? Та ли, с нежными русыми волосами, томимая этой непонятной неутолённостью? – Я прежде была чем-то другим, чем-то более одиноким и лучшим, мне было довольно самой себя – а теперь вот всё рыщу ретиво в поисках, всё меняюсь, меняюсь. Я, может быть, не так сетовала бы на свою участь, будь моя домашняя жизнь безоблачной, но она теперь соткана из непрочного молчания, то и дело пронзаемого булавочными укорами. Я смотрю горделиво, изображаю неведение в том, что знаю до тонкостей – и в чём до тонкостей изобличена, – но это даётся мне дорогою ценой – трудно даётся, – это способ негодный. Читаю Вашего Джона Донна.Любовь же наша – что там ейКора телесного? Меж нас —Взаимодушие прочнейЖеланности рук, уст и глаз.[109]Удачное слово – «взаимодушие». Как по-Вашему, бывает ли она, эта надёжная якорная крепь в ревущую бурю? В моём лексиконе появилось новое – ненавистнейшее – выражение, совершенно меня поработившее. Это выражение – «И если…» «И если…» И если найдётся время и место для нашей бытности вдвоём – как мы позволяем себе мечтать, – то вместе мы обретём свободу – тогда как сейчас… томимся в клетке? Друг мой, располагать свободой настоящим образом – значит осторожно, обдуманно и деликатно обосноваться в известных пределах, не пытаясь исследовать то, что лежит за ними и что осязать и вкушать возбраняется. Но мы люди, а человеку свойственно всеми правдами и неправдами стремиться к познанию того, что можно познать. И руки, уста и глаза, стоит к ним попривыкнуть и не видеть в них больше ничего достойного исследования, покажутся, когда поманит непознанное, не столь уж желанными. «И если» в нашем распоряжении будет неделя – неделя-другая, – уж мы придумаем, как ею распорядиться. С нашим-то умом и изобретательностью. Убавлять что-нибудь в Вас я не стал бы ни за что на свете. В подобных случаях, сколько мне известно, принято бросаться с уверениями: «Я люблю Вас такою, какая Вы есть» – «Я люблю Вас самоё» – разумея под «самоё», как Вы намекаете, руки, уста и глаза, но знайте же – то есть мы с Вами знаем наверное, – что это не так: нет, бесценная моя, я люблю Вашу душу, а с нею и Ваши стихи – грамматику их, прерывистый и торопливый синтаксис Вашей живой мысли; они в той же мере «Вы самоё», в какой хромота Клеопатры была частью её самоё в глазах млеющего Антония – и даже в большей мере, потому что в рассуждении рук, уст и глаз все люди хоть сколько-нибудь да похожи (хотя у Вас они обворожительны и наделены магнетической силой), но мысль Ваша, запечатленная в словах, – это Вы и только Вы: с Вами явилась на свет и угаснет с Вашим уходом… С путешествием, о котором я говорил, ещё не всё ясно. У Тагвелла много занятий дома, и хотя мы давно решили, что предпримем задуманное, как только установится сносная погода – в наше время «цивилизованному человеку» полагается и проявлять учёный интерес к мельчайшим формам жизни, и считаться с заведённым порядком жизни целой планеты, – однако теперь оказывается, что дело не горит. Дело, возможно, и не горит, но я, который прежде только и думал об этой поездке, теперь как на горячих угольях: разве могу я по доброй воле уехать так далеко от Ричмонда? Итак, до вторника. P. S. Новый список «Сваммердама» почти готов. Дорогой Рандольф, моя недоверчивая Муза снова со мной. Посылаю (ничего не улучшая), что она мне продиктовала. Кольцами схвачен —Мощью жилистой, гибкой —Взгорок, горячейЗлатоблестящей улыбкойЗмея увенчан.Стягиваются путыКрепче, крепче,Крепче с каждой минутой.Лоснистым валомСила взыграла.Кремнистый склонТрещит, и стонСквозь хруст камней —Костей – сильней,Сильней. А онСмотрит с улыбкой.Бесценная моя!Пишу впопыхах. – Страшно: что-то Вы ответите? – Ехать, не ехать – не знаю. Я бы остался – ради Вас, – если бы та мизерная возможность, о которой Вы говорили, осуществилась. Но мыслимо ли такое? Какой правдоподобный предлог для этого шага сможете Вы представить? И вместе с тем – как же мне не надеяться? Я не хочу, чтобы по моей вине в Вашей жизни случилось непоправимое. Собрав последние остатки благоразумия, умоляю наперекор себе: надежда моя, единственная моя, подумайте хорошенько! Если найдётся способ исполнить всё так тонко, чтобы после Вы могли устраивать свою жизнь по своему усмотрению – что ж, тогда – если такой способ найдётся… Но об этом не в письме. Завтра в полдень я буду в церкви. Ваш на всю жизнь. Милостивый государь, свершилось. ТАКОВА БЫЛА МОЯ ВОЛЯ. Я возгремела громом и объявила, что будет по-моему – и никаких вопросов – ни теперь ни впредь – я не потерплю. И это строжайшее повеление, как водится у подданных всякого тирана, принято с покорным вздохом. Самое страшное позади, весь вред, какой мог нанести этот поступок, теперь нанесён – и не из-за Вашего своеволия, а чуточку из-за моего, ибо я была (да и сейчас ещё) в бешенстве.