Запечалилась я, загоревала. Гляжу на пару неразлучную, Гордея и Белокрылицу, и слёзы мне их застят, и всё вокруг через те слёзы горькие расплывается. Вечером услышала я, как отец матери речёт:
– Завтра к празднику Купальскому приготовишь чего из гусятины, я сию парочку рано утром зарежу, не дело это, что гусыни бесплодные яйца несут, надо будет другого гусака у соседей выменять.
Мне кровь-руда в чело ударила, затрясло всю от озноба непонятного, еле дождалась, пока в доме заснули все. Вышла я под звёздное небо тихонько, и к гусям в сарай. Дверь настежь отворила, а ночь лунная, только облака порой набегают. Гордей вначале шум начал поднимать, как учуял, что кто-то приближается, да я голос подала, уговаривать его принялась не шуметь. Узнал он меня, затих. Я же Мати-Мокошу просить стала, чтоб выглянула она из-за туч и посветила мне. Услышала, видно, Мокошь, раздвинула на время облака и узрела я, что посреди гусиного стада стоит Гордей, а к нему, как всегда, Белокрылица прильнула. Я к ним, плачу и рассказываю всё, как есть, утираю слёзы кулаком, а они всё катятся. Потом, чую, поняли меня птицы, присмирели и пуще друг к другу прижались, будто перед смертью хотели вместе побыть ещё немного. И такая от них мне печаль и тоска смертная передалась, такая жалость накатила, что схватила я Белокрылицу на руки, она-то полегче Гордея будет, и понесла её вон, хоть мне и тяжко было большую птицу нести. Гордей, конечно, следом засеменил, а я по дороге их прошу только об одном, чтоб не шумели. А они словно понимают, и гусыня не вырывается даже, притаилась, и только через руку свою чую, как сердце её тревожно бьётся. Не помню даже как, но пробежала я в темноте к ручью нашему, который потом в Десну впадает, и отпустила гусей, пусть плывут, куда захотят. Но они то ли испугались, то ли с непривычки, ведь дальше ручья и не ходили никогда, – не уплывают.
Взяла я тогда прутик тонкий и давай их гнать да приговаривать, чтобы они плыли подальше и людям более в руки не попадались. С трудом отогнала их, войдя в воду почти по пояс, пока не пропали они в темноте. Постояла, послушала и пошла домой, дрожа не то от холода, не то от страха: что же теперь будет?
А поутру услышала я сквозь сон переполох: отец ругал собак, что проворонили они гусей, что он их, лодырей и бездельников, не будет больше кормить, а отходит палкой. Вскочила я, за собак вступилась и рассказала сгоряча всё, как было, что это я Гордея с Белокрылицей на волю отпустила. Разгневался отец и побил меня. Не сильно побил, а отшлёпал, и рыдала я более от обиды, чем от боли. А к вечеру стало худо мне, свалилась с ног от нежданной слабости, и ни есть, ни пить не хотела и тряслась от озноба-лихоманки. Меня укутали, мёдом через силу напоили, думали, к утру лепше станет, ан нет, ещё хуже. Позвали Ведающую Матерь, что всю нашу весь лечила, она оком зорким поглядела на всех, растерянных и печальных, меня оглядела, пощупала и молвила строго: