Алексей поднялся с колен. С надеждой взглянул в лицо Христа, будто ожидая знамения. Неведомо было, когда и какой мастер написал икону, но по чёрным подпалинам на кирпиче от свечей и лампад можно было сказать не гадая: видели глаза те множество молящихся и кающихся. И кивал ему вроде Христос во время молитвы с сочувствием, а сейчас смотрел сурово.
Алексей побоялся высказать вслух мысль, что тайно держал в голове.
Из церкви вышел растерянный. Прежде чем сесть в карету, хотел было перекреститься на летящие в небе кресты, но рука затрепетала, и пальцы до лба он не донёс. Постоял молча, глядя в землю. Повернулся, сказал тихо, потухшим голосом:
— Трогай.
Ефросиньюшка крепилась. Вопросов царевичу не задавала. Будто поняла: на нелёгкое дело Алексей собирается, тревожить его не след. И царевич не замечал её, уткнувшись в оконце кареты. В ушах пел перезвон колоколов, сжимая сердце. И был Алексей в ту минуту до удивления похож лицом на отца своего, делу которого он собирался изменить.
Миновали пригороды. Выехали на смоленскую дорогу. Кони бежали, бежали среди увядающих лесов, и всё больше и больше вёрст отделяло царевича от Москвы первопрестольной.
А время было осеннее. И леса стояли уже в жёлтое одетые. Падал лист.
Весной в лес придёт человек с тоской в сердце, а походит среди деревьев, поглядит на почки, вот-вот готовые брызнуть яркой молодой зеленью, — смотришь, глаза у него и повеселели. А то ещё иной прижмётся ухом к берёзовому стволу, а за корой белой влажной — гуд. Соки журчат, как ручьи, прут вверх, к веткам. И в гуде том весеннем — радость. Улыбнётся человек непременно, и боль из сердца его уйдёт.
Лес осенний — другой. Стоит он словно задумавшийся глубоко, молчаливый. Были песни, были слова, листвой весёлой на ветру говорённые, но всё сказано, всё спето, и падает лист, ложится на землю. И если ступишь на него, зашуршит он, как пожалуется, было, было, всё было — и солнце жаркое, и дождь искристый, и ветер ласковый — да вот ушло... И загрустит человек, хотя бы он и с радостью в лес пришёл.
Алексей глаз от оконца кареты не отводил, глядя на леса, лист теряющие, и тоска злая грызла его. До вечера молчал он, а позже обмяк. Ах, душа человеческая — потёмки.
Ефросиньюшка обгладила его ладошками мягкими, голову на грудь положила, согрела. Наследник и подобрел.
Ехали без происшествий. Из кареты в ямах ни Ефросинья, ни царевич не выходили. Перепрягут коней холопы, и опять зазвенят под дугой колокольцы.
...Впереди показались синие дымы.
— Митава, знать, — сказала Ефросиньюшка голосом сладким.