Повозку с гробом везли чёрные как сажа кони с пышными султанами на чепраках. Ставили точёные копыта в снежное месиво. Процессию замыкали пушкари. Сорок пушек на чёрных лафетах приказал выкатить для погребального салюта светлейший.
Меншиков, в парике, без шляпы, с заплаканным, опухшим лицом, шёл за рясами митрополита, дьяков, служек, дымивших ладаном.
Лица у бояр кислые, но загляни в глаза — радость так и прыгает наружу. По домам родовитым крестились:
— Прибрал бог... Оно и ладно... Давно пора...
Шептались:
— Ишь ты, в Питербурхе хоронят... В гнилой земле.
— Да сам вроде распорядился. Куда там... И после смерти царю хотел угодить... Вот теперь и ляжет в болото, в топь...
А ещё говорили с надеждой:
— Царёва рука... Пыточных дел мастер... Царь теперь по-слабже станет... Пёс боярин-то Фёдор самый злой был и рыкающий.
Процессия двигалась медленно. Ветер с Невы рвал полы шуб и плащей, срывал шляпы. Выжимал слёзы из глаз. Локотками, плечиками загораживались от ветра бояре, но где уж загородиться — ветер чуть не с ног валил.
Дьяки, шедшие за гробом, ревели медноголосо.
Простой люд, встречая погребальный поезд, падал на колени в грязь, в снег, не разбирая места. Повалишься, ежели по шее не хочешь получить. Бояр-то сколько, и всё, видать, знатнейшие. Золото блестит и на руках и на платье.
— Кого хоронят-то? — спросил мужик в рваном армяке. Лицо голодное, сквозь прорехи тело видно.
— Боярина.
— Знамо, боярина... Тебя двенадцать коней не повезут на погост.
— Царёвой дубинкой, бают, боярин был. Столп подпирающий. Вот и коней много.
Третий сказал смиренно:
— Да оно без разницы, сколько коней на погост везут. Один ли, десять ли... Всё одно к яме тащат.
— Эка, скажи, столп, — хмыкнул рваный армяк, — а смерть не спросила.
— Она никого не спрашивает...