— Я знаю достаточно. А откуда знаете вы?
— Ну, это врачебные тайны. Медицинский Нью-Йорк — это одно маленькое местечко.
— Пока она жива, я обязан быть с ней.
— Да, верно. Я не хочу лезть к вам в душу. Но что вы собираетесь делать вообще? Вернуться в синагогу? Вы, конечно, не обязаны мне отвечать.
— А почему нет? Дай Бог, чтобы я знал, что ответить. Я знаю болезнь, но не лекарство от нее. Все, что я увидел за последние тридцать лет у себя и у других, ясно показало мне, что современный человек — сплошной клубок преступлений. И в частной жизни, и в общественной: коммунизм, нацизм, зверства, совершавшиеся в Испании и в Эфиопии, повсюду. Под современной культурой я понимаю фактически все, что отличается от того еврейства, которое я знаю с детства. Это включает даже христианство, потому что христианство должно было стать компромиссом между Богом и миром: дать Богу все красивые слова, а миру — все гнусные деяния. Я бы считал, что человек вынужден быть таким — на этом фактически построен дарвинизм, — если бы не знал своего отца. Я видел собственными глазами образец человека, и чем старше я становлюсь, тем больше думаю о нем. Он тоже был человеком из плоти и крови, но он жил жизнью святого. Он фактически выполнял все то, что проповедуют евреи и христиане. Он действительно, без преувеличения, подставлял вторую щеку. Каждый раз, когда мною овладевают сомнения в роде человеческом и во мне самом, я вспоминаю о нем и спрашиваю себя: «Как он мог существовать? Что сделало его таким, каким он был?» Он, кстати, был не один такой. Я знал много таких евреев. Их можно было найти в каждом местечке, повсюду, где жили евреи. Среди тех, кого уничтожил Гитлер, были десятки тысяч праведников. Я в этом уверен так же твердо, как в том, что сейчас день.
— Но их уже больше нет.
— Они были, и это доказывает, что такое возможно. Во всех этих дарвинистских джунглях, посреди боен жили святые люди, которые день и ночь думали только о том, как бы не сделать кому-нибудь больно словом или даже мыслью. Но многие евреи сейчас как бы примирились с нацистскими зверствами. О них забывают, о них не говорят. Я сам как будто игнорировал все это. Когда в Польше вырезали мою семью, истязали их, предавали самым страшным мучениям, которые способно выдумать человеческое злодейство, я бегал по свиданиям и думал о всяком паскудстве. Еврейские интеллектуалы в Нью-Йорке устраивали для себя банкеты. О неевреях и говорить нечего. Для них это всего лишь мимолетный эпизод. Бывшие штурмовики ходят теперь в церкви, где священники рассказывают им о любви. А потом они идут в бары, в которых похваляются, сколько детских головок разбили, скольких евреев закопали живьем. Мой отец плакал горькими слезами на пост Девятого ава. У моей матери тайч-хумеш становился мокрым от слез, когда она читала о Хане и ее семерых сыновьях.[356] Но наши сердца превратились в камень. Я обвиняю не других, а самого себя. Как я стал лжецом, соблазнителем, убийцей, причем всем сразу? От кого и от чего я этому научился? Ведь между мной и ними всего одно поколение!..