Светлый фон

— Четырех? — тупо переспросила Мамарина.

Это был тонкий момент. Почему я решила, что Клавдия соберется ехать с Мамариной, не понимаю, но особенных сомнений у меня в этом не было. Логически это выглядело, конечно, странновато — если в ее решении поселиться в семье мужа покойной любовницы какой-нибудь козлобородый доктор из Вены мог найти хотя и патологические, но твердые основания, то теперь, после гибели этого самого мужа, не оставалось даже и их. Между тем я была совершенно убеждена, что Клавдия их с дочерью не оставит. Но даже если бы я, ссылаясь, например, на феодальную верность или лучшие чувства, смогла бы растолковать это Мамариной, то совсем уже непросто было бы объяснить, отчего я, безработная жиличка, тоже собираюсь ехать вместе с ними. На секунду у меня появился соблазн объявить все прямо и посмотреть, что будет: дескать, я приставлена небесами присматривать за вашей дочерью, так что, уж извините, буду следовать за вами в горе и радости. Остановила меня непредсказуемость мамаринской натуры: она с одинаковой вероятностью могла юркнуть обратно в каталепсию, назначить мне жалованье, распахнуть объятия и прогнать меня вон. Поэтому я не слишком убедительно сообщила, что, не получая уже два месяца гонорара из редакции, хотела бы лично ее посетить, чтобы выяснить, как обстоят дела с публикацией моей повести.

Удивительно, что мои доводы (поддержанные и Клавдией) относительно количества багажа дошли до ее спутанного сознания: она настолько была нацелена на скорейший отъезд, что ради него была готова, кажется, отправиться хоть вовсе без вещей. Более того, она рвалась ехать на вокзал в тот же самый день, так что мне вновь пришлось пуститься на всякие дипломатические ухищрения, чтобы отложить поездку хотя бы на сутки. Помогая ей разбирать и перепаковывать чемоданы (в результате мы решили ограничиться четырьмя, плюс портплед и шляпная картонка), я обнаружила, что она засовывала в них вещи совершенно хаотически: так, например, один из сундуков оказался по большей части занят походной лабораторией Рундальцова и частью его коллекции. Пришлось аккуратно достать оттуда цилиндрические колбы с печально таращащимися вовне, плавающими в спирту гадами и водрузить их обратно на стеллажи. Я иногда думаю, что с ними случилось после нашего отъезда: скорее всего, конечно, спирт выпили, а гадов выкинули, но вдруг нет? И они до сих пор смотрят своими мертвыми глазами на каких-нибудь посетителей вологодского музея естественной истории.

Втайне я надеялась, что этот внезапный приступ энтузиазма Мамариной ограничится одним днем, но вотще: когда на следующее утро мы проснулись (Стейси так и осталась ночевать в моей комнате), она уже вновь металась по дому, бестолково стаскивая и перекладывая вещи. Растрепанная, с лихорадочным румянцем на щеках и запекшимися корками в уголках рта, она производила впечатление полубезумной, но при этом продолжала твердо держаться овладевшей ею идеи. На Стейси она практически не взглянула, да и та, кажется, почувствовала, что мать не в себе. Против обыкновения, Клавдия не вышла к завтраку, а когда я отправилась ее будить, на мой стук в дверь она пробормотала что-то невнятное. В комнате у нее окно было настежь открыто, но, несмотря на это, чувствовался кисловато-затхлый запах, а сама она лежала, свернувшись, под одеялом; была она такой маленькой, что казалось, будто на кровати расположилась кукла. С трудом разлепив глаза, она проговорила, что нехорошо себя чувствует и выйдет позже, — это само по себе должно было меня насторожить (я до этого никогда не видела ее больной), но больше всего меня поразили ее глаза: белки ее были совершенно красными. Мне показалось, что я где-то читала про подобные симптомы, но не могла вспомнить где. Слабым голосом Клавдия попросила пить; я принесла ей воды, и она жадно выпила полную чашку.