— Да, что-то такое тут пробегало давеча, — проговорил он, в упор глядя на меня. — Мы с товарищами просили остаться с нами посидеть, а она даже не ответила. Обидно это было, госпожа хорошая.
Он медленно приблизился ко мне, обдавая меня запахом лука, алкоголя и своей отвратительной плоти.
— А обижать нас никому не след, потому что время нынче наше. Позвольте, как говорится, пригласить вас разделить с нами…
Тут он протянул ко мне свою грязную лапищу. Разведя два пальца на правой руке, я, не замахиваясь, ударила его в глаза — не чтобы выбить их, но чтобы ослепить на несколько часов, а левой сжала ему кадык, после чего отступила на шаг назад. Он, хрипя, упал на снег, стараясь свернуться калачиком и сделаться поменьше. Неплохая идея: к сожалению, лоно его матери не приняло бы обратно эмбриона такого размера, сколь бы она ни была в свое время любвеобильна. Его друзья сидели тихонько, как католики во время проповеди. Я наклонилась сгрести немного снега: хотелось вымыть руки после контакта с гнусной растительностью на его морде.
Настигла я беглянку только минут через сорок, уже в конце Леонтьевской набережной — и, кажется, вовремя: она явно прикидывала, как бы перебраться через реку в отсутствии моста. Лед встал буквально два-три дня назад, прямо перед нашим берегом виднелись большие зажоры, так что, скорее всего, эта попытка окончилась бы катастрофой. Уже потом я сообразила, что прямо напротив, за скудными рядами давно облетевших берез, находится кладбище, на котором мы похоронили Льва Львовича, — может быть, его одинокая могила, на которой, должно быть, довяли уже принесенные нами венки (Клавдия, ревнительница традиций, настояла, чтобы все цветы были непременно живыми: задача почти непосильная по тому времени), служила для нее точкой притяжения. Я подбежала к ней, окликая — но, между прочим, отметив про себя, что одета она вполне прилично: по апатии, снедавшей ее последние недели, я не удивилась бы, обнаружив у нее на одной ноге ботинок, а на другой сапожок. Она повернулась ко мне — и меня поразил ее совершенно живой разумный взгляд, сменивший ватную муть, кутавшую его все последнее время. «Да, Серафима Ильинична? — спро-сила она меня участливо, будто я попросила скостить мне месячную плату за комнату. — Кстати, должна предупредить, — продолжала она, не дав мне вставить и слова, — я вынуждена буду в ближайшее время расторгнуть наше соглашение — мы с дочерью переезжаем в Петербург».
У русских есть пословица про бабушку и трагика Юрьева из Александринского театра: не понимаю, в чем там соль, но произносится она в момент, когда одна докука сменяется другой, еще горшей. Не могу сказать, что Мамарина, пребывавшая в полной расслабленности, особенно была мне по душе, но, по крайней мере, до того самого утра трудностей с ней было немного. Но сейчас, внезапно излечившись — от прогулки по морозцу или от какого-то таинственного перебоя в ее кудлатой рыжей голове, — она перешла в новую стадию, которая нравилась мне куда меньше. Пока мы шли домой — причем она двигалась таким широким шагом, что мне приходилось чуть ли не семенить за ней, — я выяснила, что она прекрасно помнила все трагические события, за исключением последних недель — как будто она легла спать в день после похорон Льва Львовича и проснулась только сегодня. Единственный раз мне понадобилось потянуть ее за рукав, чтобы обойти угол, на котором, вероятно, еще лежал наказанный бродяга, — и то она упиралась, так что мне пришлось вкратце пересказать бывшую там сцену (причем она мне, кажется, еще и не поверила). Откуда взялась решимость относительно петербургской поездки и что она, собственно, собиралась там делать, я так и не смогла выяснить. Отвечала она отрывисто, как-то по-особенному хмурясь (этой манеры я у нее еще не видела) и явно раздражаясь: из отдельных реплик я поняла, что она хочет найти там некую управу на убийц Льва Львовича, чтобы непременно их наказать.