Бывало, сидит он иной раз в глубокие сумерки при тусклом свете шестериковой казенной свечи. Кругом — мрак и смрад, обступила скуднейшая жизнь… И мысли в голове — труднобольные, как говорят тут в военном госпитале.
И вот к нему, горячо любопытствуя, уже подсел Михаил Иванович. Каторжные беседы бывали весьма однообразными и сводились к выяснению вопросов: как и откуда кто «пришел», и на сколько «пришел», и что намеревается делать, коли отпустят на волю… Михаил Иванович обо всем этом выпытывал у своего парголовского «барина». Федор Михайлович настороженно отвечал, то апатически скупясь на слова, то внезапно иной раз, со свойственной ему порывистостью, выкладывая некоторые потаенные мысли. Михаил Иванович узнал, что у его знакомца идет великое брожение чувств и понятий, что он перешел через горнило неслыханных испытаний, и стоял уже на краю жизни, и вот теперь передумывает все прошедшее, в коем видит и высокий порыв (даже святой, именно святой…) и вместе с тем посягательство на какую-то чужую волю, действующую непреодолимо, среди всяких земных сил. Ее «не прейдеши». Перед ней именно ему и пришлось остановиться и смирить свою гордость. И вот Федор Михайлович остановился и возлагает все свои новые надежды на всевышние силы, кои, по его уверениям, спасут и должны непременно спасти всех страждущих и униженных. И это самый спокойный, самый тихий и, заметьте, — убеждал Федор Михайлович, — самый верный путь. И иного нет. Иные пути обречены, как листья и травы, увядающие осенью.
Федор Михайлович доказывал, что так именно мыслит и весь не отступивший от бога широкий русский народ, столь неожиданно и прозорливо узнаваемый им тут, в каторжном остроге.
— Вот и цырюльник наш, арестант, мещанин из Ростова, весь в тоске и раскаянии, — выговаривал Федор Михайлович своему парголовскому собеседнику, оббегая его своими острыми серыми глазами. — Накуролесили мы и поняли, что попутаны обстоятельствами.
Федора Михайловича, как и других арестантов, еженедельно, в шабашные часы, водили в батальонную цырюльню, где убийственно тупыми бритвами, намыливая холодным мылом голову, выбривали ее наголо.
— Да разве ваш цырюльник — это народ? — вспыхивал Михаил Иванович. — Разве фискалы, сидящие тут в казармах, — это народ? Разве разбойники и грабители — это народ? Не всякий каторжник может быть примером, это надо понимать… — решительно возражал он. — А народ-то, скажем, мужики, или наемные какие, они страждут. И живут они с проклятием, только вот не знают, как скинуть кандалы. Ну, да узнают! Придет время! По-свойски расправятся! И цырюльнику твоему намылят голову, не бархатное бритье будет.