В эту минуту вбежал Александр Степаныч. Он бросился к Федору Михайловичу и сжал его в жарких объятиях. У обоих на глазах показались маленькие и быстрые слезинки.
— Дождались-то, дождались-то… — еле выговаривал Александр Степаныч, а Федор Михайлович дрожащими губами поддакивал:
— Человеком… стал… Вот иду и… по-человечески… Вот… как… — Он смахнул свои слезинки и даже улыбнулся. — Вот так бы всем, всем так бы ходить… Хорошо бы было… Хорошо… — Шаги его становились несколько тверже. Он улыбался младенческой улыбкой и озирался по сторонам, рассматривая влажными и широкими глазами всех присутствующих, никогда не видевших на его лице полных улыбок и глядевших на него с жадным и веселым любопытством.
Федор Михайлович вспомнил в эту минуту — и совершенно неожиданно для себя — о Михаиле Иваныче и содрогнулся при мысли, что его в это же время, быть может, снова где-нибудь заковали в кандалы. «Но нет, он не дастся… Не может этого быть», — в ту же минуту уверил он себя и снова растерянно и неловко заулыбался, оглядываясь по сторонам. Все кругом было для него почти непостижимо.
Александр Степаныч нежно прощался с Федором Михайловичем, о чем-то слезливо причитая. А Иван Сидорович, с упоением и тоже роняя слезы, применив все свое канцелярское искусство, написал с писарским убранством надлежащую бумагу в штаб Отдельного Сибирского корпуса, куда пересылался Федор Михайлович в качестве рядового на службу, как и было предусмотрено приговором четыре года тому назад. В этой бумаге под № 33 стояло: «Арестант Омской крепости Федор Достоевский». Под № 22 значился Сергей Дуров. Бумагу подписал комендант «полковник де Граве».
И вот Федор Михайлович, в солдатском обмундировании, отправляется в Седьмой линейный батальон — в Семипалатинск. (Сергея Федоровича определили в другой батальон.) Он выбрит и подстрижен — в точности по солдатскому уставу. На нем — черные шаровары и смазные сапоги. Но он — ч е л о в е к! Он уже не «ссыльный» под номером. Ему предвиделась длинная житейская дорога… Многие новые бури и новые затишья ждали его впереди в его неизвестности. Он безропотно пошел им навстречу и первым делом решил описать свои каторжные дни в сочинении, которое так и назвал «Записки из Мертвого дома». Все свое смятение и тончайшие порывы души вложил он в него. Все поразившее его в однообразном мире невысказанных каторжных страданий, многие удивившие его судьбы смятых жизнью людей представил он в этом своем сочинении, писанном кровью. При этом вспоминал Александра Степаныча и некогда принесенные им в палату «Замогильные записки Пиквикского клуба» — первое живое слово в тюрьме. И вспомнил свою звезду, которую видел Александр Степаныч.