На стольце, покрытом синей с серебром объярью[93], лежала толстая книга «Житие Семеона Дивногорца», раскрытая на первой странице. Воевода видел крупные, изукрашенные золотом и киноварью заставки и заглавные буквы начальных строк: «Благословен бог, иже вся человеки хотяй спасти…» Он давно хотел прочесть эту книгу и сегодня получил ее, по личному повелению самого архимандрита, из «большой шкапы» монастырского книгохранилища. Но читать охоты не было. Он машинально повторял вполголоса: «хотяй спасти, хотяй спасти…» Да, эти люди, эти двужильные тяглецы, могут спасти монастырь.
Перед самим собой опять же можно правду сказать: смекалки у них, — взять хотя бы Федора Шилова, — не меньше, чем у любого военачальника. А знаниям Федора Шилова по ратному делу, ей-ей, может позавидовать любой воевода.
Конечно, в польском стане таких воинов нет. Воевода Долгорукой насмотрелся на польскую знать — чванства да спеси не оберешься, а как вояки — жидки, над слабым да безоружным храбруют. Однако, какими бы они ни были, а их все же тридцать тысяч. Каждый защитник Сергиева града должен бороться против десяти врагов.
И вновь, и опять возвращалась дума воеводы к народу, с которым заперт он в крепостных стенах, и каждый раз его уверенность в воинских качествах осажденных русских людей сливалась со смутным беспокойством, что «людишки возгордятся», почувствуют себя не «прахом», а «солью земли».
Уже было поздно, а воевода все не мог себя заставить лечь в постель. Поглаживая больную ногу, он сидел в кресле, погруженный в нескончаемые думы.
Свет «неугасимой» лампады дробился на золотом венце большой иконы Георгия-победоносца. Воинственный святой, выгнув широкую в позолоченном панцыре грудь, поражал дракона. Под струистым светом нежнорыжие волосы Георгия будто слегка развевались, как живые. Вдруг воевода повернул голову — и изумленно увидел Данилу Селевина, одетого в богатый панцырь, а неподалеку в полном воеводском наряде стоял другой молодец — Иван Суета. И тем же спокойно-гордым взором, что и сегодня на совете, глядел Суета на князя Долгорукого. Оба молодца прошли мимо воеводы, сияя такой могучей и победительной красотой, что Григорий Борисович даже вскрикнул.
«Никак я вздремнул?» — испуганно пробормотал он, протирая глаза.
В ночном воздухе звучно доносилась музыка из польского лагеря. Обычно там играли веселое, плясовое, большей частью мазурки (князь неплохо распознавал иноземные мелодии), а сегодня музыка была гремучая, очень бурная. Переливы труб, гром барабанов и литавр бешеной стаей неслись в ночь. Воевода опять вспомнил о тридцати тысячах неприятельского войска, о своей боязни, чтобы «черны людишки не возгордилися», о своих неладах с соборными старцами, о новых неприятностях, которые наверняка еще будут… Потом с тревогой подумал о кормлении защитников, о запасах в житницах и в погребах — и наконец должен был признаться, что в таком трудном положении еще не бывал никогда. Жизнь показалась ему сложной и запутанной, а сам себе он напомнил зайца, попавшего в тенета.