Официант поставил перед ними кофейнички, рогалики, джем.
— Мы ведь товарищи, Камилл: скажи же, какая женщина отвечает твоей мечте?
Господи, будет ли конец моим гениально-идиотским вопросам? И это в тот момент, когда бедняга Камилл намазывает рогалик маслом! А впрочем, что я еще могу потерять после того, как упустила величайший шанс всей своей жизни?..
— Отвечу за тебя сама: Ивонна, да?
Камилл отодвинул тарелку жестом, который давал понять, что доедать он не будет. Ну вот, получай теперь то, что сама столь интеллигентно подготовила!
— Может быть… За окном взгремели бубенцы — видимо, санная упряжка собирается в долину за припасами.
— Теперь это уже не имеет значения, Камилл, но все же мне хотелось бы знать: почему вы разошлись тогда с Ивонной?
Руженка была готова к тому, что в такой неподходящий момент у Камилла не будет ни малейшей охоты отвечать; а ему вроде даже легче стало оттого, что разговор перешел на другую тему.
— Однажды она сказала мне: «Ты со мной все только о поэзии да о поэзии, а мне вовсе неинтересно, какая разница между газелью и децимой». Но последний гвоздь в гроб забил, пожалуй, я сам, когда рассказал ей сон, под впечатлением которого написал одно стихотворение. — Все это Камилл говорил с улыбкой, с какой-то снисходительной самоиронией.
— Что за сон?
Камилл подумал, стоит ли рассказывать; но, видимо, решил, что по крайней мере заполнит время до того, как им надеть лыжи — а тогда уже снова каждый останется наедине с собой.
— Будто плыву я — это во сне — по нереальной какой-то глади, скорее, даже парю; а по этой глади разбегаются откуда-то круги, вроде радужные, но при этом акустические, будто волнение какой-то нежной музыки сфер. Но все они разбиваются о мою голову, и позади меня остается резко выделяющийся клин ряби, и тоны его такие дисгармоничные, искаженные. Протянул я руку к очередному кругу — и, к моему удивлению, мне удалось немного к нему подтянуться. Я стал перебираться по этой глади, и расстроенные звуки позади меня слабели, и вдруг оказалось, что сам я и есть тот центр, тот источник нежной, несказанно прекрасной музыки, — наверное, только во сне можно испытать такое счастье творчества…
— А что Ивонна?
— Не помню точно, что она мне ответила, — в тоне Камилла прозвучала смиренная мудрость, рожденная давним печальным опытом. — Кажется, в том смысле, что она не любит, когда люди себя переоценивают, — добавил он с неожиданной прямотой.
Ах боже, мой ответ был бы совсем иным, полным понимания, подумала Руженка, но ничего уже не сказала.
Позади моторного катера ослепительно взблескивал на солнце расходящийся след воды, взбитой винтом; Ивонна надела очки с большими зелеными стеклами. Горячее летнее солнце шпарило с высоты; половина мужчин на катере сняли пиджаки, среди рубашек зеленел единственный военный мундир. Германия снова принадлежала немцам: за всю дорогу не встретили ни одного пароходика с американскими солдатами, которые так любили кататься по Рейну в первые послевоенные годы. Зато с громким воскресным немецким говором на борту смешивалась не менее громкая, пришепетывающая, как бы аффектированная английская речь американских туристов; изредка слышались и гортанные голландские слова. В тон этой беспечной экскурсионной атмосфере звучало и пение из репродуктора над капитанским мостиком: «Einmal am Rhein, so ganz allein zu zwei…»[63]