Вроде я на нее смотрел, но и на себя тоже и с трудом сам себя узнавал. Когда она мешала в ведерках корм для свиней белыми своими руками, облепленными по локти картофельной мезгой и похожими на толкушки, подпоясанная передником, в старых шлепанцах, у меня даже в груди теплело, что я ее такой вижу, будто она меня допускала в самые тайные свои тайники. Я мог смотреть на нее и смотреть, и это заменяло мне и мысли, и слова, и совсем не мешало, когда отец ее мне чего-то говорил или я отцу.
Иногда мне казалось, что работа сама к ней липнет, что вещи сами гоняют ее по горнице. Ушат с помоями, к примеру, он и для мужика тяжел, а не успеешь оглянуться, не то что помочь, она уже схватила его за уши и выволокла в сени. А когда растапливала плиту, щепки, лучины будто сами летели из ее рук в огонь. Тесто на лапшу раскатывала — так едва просеет на доску муку, а уже из муки вышел ком, а из кома лепешка, а из лепешки кружево. А резала тесто — лапшинки так и выпархивали у нее из-под пальцев, а груди под блузкой, как пара свадебных коней, галопом неслись, вот-вот, чудилось, голехонькие выскочат на доску. Или чистила морковь для супа. Ну что такое морковь, кажется? А от этой моркови красно становилось в горнице, будто от предзакатного солнца, обещающего ветреный день. Да и хоть бы всего-навсего стояла у плиты и ложкой помешивала в кастрюле, а вся горница была ею полна и каждый закуток, а мы, отец, мать, я, словно попрятались куда-то в дальние углы. А когда во двор выходила — куры к ней, наверное, и без зерна сбегались. И пес радостно тявкал, хотя она ему ничего не выносила. И коровы в хлеву мычали. Свиньи хрюкали. И даже деревья зацветали в садах. И все такое прочее, как в таких случаях говорят.
Казалось бы, чепуха, всего-то и пришивает к наволочке пуговицу. И не в том даже дело, что пуговица чуть ли не сама надевалась на иголку с ниткой. Просто иногда так и хотелось подсунуть под эту иголку руку и сказать:
— Уколи, пускай потечет кровь. Может, чего нам наворожит. — И кровь кап, кап — капельками, ручейком, быстриной, рекой — до самой смерти.
А когда бралась пол подметать, всегда нас с отцом гнала из кухни. И хотя на короткое время, страх брал, что навечно. И я говорил:
— Мы здесь посидим. Не выметешь же ты нас. А в кухне всего лучше сидеть.
Мать держала ухо востро и сразу встревала:
— Пан Шимек все равно как наш Франек. Запретили ему доктора на солнышко выходить, только чтоб в тени, так он все бы на кухне сидел, мол, ему лучше всего в кухне. Франеку бы, наверное, столько же, сколько пану Шимеку, сейчас было. Ну да, Малгося родилась, он уже в школу ходил.