28
Кати, где ты? Почему я больше не чувствую тебя рядом? Почему я вообще тебя больше не ощущаю? Ни тебя, ни той дамы, которая, видимо, не была тобою, но которая здесь все же находилась — в этом купе трясущегося поезда сна? И купе больше нет. Это совсем другое помещение. Нет лилового плюша и коричневого лакированного дерева. Темно-лиловый и светло-коричневый тона. Уже само по себе противное сочетание. Теперь все серое. Сплошь серое. Темно-серое. Еще противнее. Это совершенно серая тюремная камера, она раскачивается и трясется, а я еду, словно пригвожденный к месту. Тюремные камеры в поездах в наше время дело обычное. Возможно, дверь моей камеры не на замке. Но я все равно не могу этого проверить. Даже если бы я мог пошевелить рукой и убедиться, что дверь не заперта, я не смог бы встать. И если бы мои оцепеневшие члены это позволили бы, я не смог бы выпрыгнуть из поезда, не сломав себе при этом шею. Для прыжка содрогающийся поезд идет слишком быстро.
Я совершенно один в моей трясущейся тюремной камере. И должен один на один бороться с господином Водовозовым. Ибо, как бы ни были заперты тюремные камеры, для вторгающихся извне они всегда открыты. Но господин Водовозов является не через дверь. Вот он идет сквозь стену, в том самом месте, откуда приходила Кати. Когда здесь еще было купе. Водовозов приходит сквозь стену прежде всего плечом, затем бородой, очками и черной курчавой головой и только потом всем своим тощим телом, я вижу, я уже знаю: он идет не один. Конечно, он же имеет дело с процессами, у него с собой свидетель: странная, безликая, будто сверху донизу закутанная в серую марлю фигура стоит подле него, наполовину за его спиной, за спиной Водовозова, на котором торжественный длинный сюртук, — будто его негатив, будто его светлая тень…
Водовозов останавливается передо мной, надо мной — вообще-то, он среднего роста, но вдруг становится гнетуще большим. Конечно, потому, что он стоит, а я сижу на низком сиденье, и мне кажется, что огромное дерево с чернеющими вороньими гнездами валится на меня. Он еще ничего не сказал. Но неотвратимости не избежишь, какой смысл уклоняться, и я говорю первый:
— Василий Васильевич, а вы думали о своих родителях, когда писали на меня пасквиль для энциклопедии?! Не думали, разумеется, не думали! Вы же и по отцовской, и по материнской линии сын основоположников современного русского учения о воспитании! Подумайте, что это значит! «Первая книга для чтения» вашего отца — замечательная книга. А труды вашей матери о фрёбелевских[185] садах и ее «Книга для воспитателей», может быть, еще большая ценность… — О боже, я говорю так, будто пытаюсь задобрить этого подлого клеветника. Поняв, что стараюсь польстить, я почувствовал, как от испуга язык мой стал тяжелым и неповоротливым. И делаю максимальное усилие над собой. Я продолжаю говорить (теперь уже мои челюсти плохо повинуются моей откровенности): — А вы, Василий Васильевич, самый невоспитанный человек, самый большой грубиян, которого я за свою долгую жизнь встретил. Скажите, кого ваш издевательский опус информирует, ориентирует, направляет? Кому окажет поддержку? Что конструктивного привнесет он в мир? Почему вы смотрите на меня своими синими очками и я совсем не вижу ваших глаз?! Почему вы ухмыляетесь? Вы хотите сказать, что не только конструктивное, но и деструктивное слово может чего-то стоить? Разумеется. Кто этого не знает. Только при одном условии: если оно сказано или написано во имя чего-то стоящего. Во имя чего-то более общего и высокого, чем только личное тщеславие! Вы показали свое стремление несколькими фразами превратить старого человека в шута. Несколькими жалкими, лишенными стиля, рыхлыми фразами к тому же. Чего вы сами этим добьетесь? Люди понимающие пожмут плечами. Победных криков некоторых подобных вам? Ну еще двух-трех голосов на выборах вашей партии трудовиков. И все. А этот старый человек в сознании многих надолго окажется под подозрением. Что значит старый человек?! Нет! Господин Водовозов… — Я чувствую, что оцепенение дошло уже до самого подбородка. Изо всех сил я борюсь с онемением челюсти и неповиновением языка, я стараюсь произносить слова как можно яснее, и все же мне кажется, что речь моя больше похожа на лепет и бормотание. — Господин Водовозов, я не собираюсь домогаться вашего сострадания. Напротив, со всей ясностью, и решительностью, и мощью я утверждаю: в моральном отношении вы жалкая личность. Ибо вы отлично понимаете, почему я написал эту статью, из-за которой вы на весь мир делаете меня посмешищем. Вы отлично понимаете, что… означает лояльность. И чего она… требует от человека… Вы знаете, что лояльность… приходится иногда ставить выше… логики. Не усмехайтесь. Вы прекрасно знаете: на самом деле причиной вашего недостойного нападения была не эта моя статья. Статья оказалась просто выигрышным поводом. Причина в позиции, которую я занимаю. В моей терпимости к тому, что вы ненавидите. Моя кажущаяся терпимость. Ведь глубже вы не видите. Да и не должны видеть. Значит, моя терпимость… к институтам, которые вы хотите разрушить. Хорошо, вы сидели в тюрьме и были на поселении. И опять в тюрьме, и опять высланы. Предположим, что в вашем пыле к разрушению есть и доля подлинного чувства. Слышите? Я допускаю и это. Но главный ваш стимул — жалкая жажда сенсации! Пошлое тщеславие! А ваш метод — удары из-за угла! А что с точки зрения конечного результата правильнее — моя устойчивость или ваш колокольный звон и мышиная возня — пусть это решает история…