— Ш-ш-ш, — сказал доктор. И приложил палец к губам. —
Вновь вынул трубки стетоскопа из ушей, сбросил себе на грудь, вынул за цепочку из жилетного кармана золотые часы с крышкой и большим пальцем открыл их. Посидел, прижав два пальца к шее Бойда сбоку под подбородком и держа фарфорово-белый циферблат часов поближе к свету церковной свечи; тоненькая центральная секундная стрелка пробегала по черным римским цифрам, он сидел, молча смотрел.
Доктор улыбнулся.
— Билли!
— Да.
— Тебе не обязательно тут торчать.
— Ты за меня не волнуйся.
— Тебе не обязательно тут торчать, если не хочешь. Езжай.
— Да никуда я не поеду.
Доктор опустил часы обратно в кармашек жилета.
Он осмотрел язык Бойда, затем сунул палец ему в рот и пощупал внутреннюю поверхность щеки. Потом нагнулся, поднял саквояж и раскрыл его, наклонив к свету. Саквояж был из толстой черной кожи, тисненной неправильными овалами, напоминающими гальку, потертый и со сбитыми углами, вдоль которых, как и на других сгибах, кожа снова сделалась изначально коричневой. Латунные застежки пошарпаны — как-никак восемьдесят лет в работе: этот саквояж верой и правдой служил еще его отцу. Он вынул манжету для измерения давления, обернул ею тонкую руку Бойда и накачал туда грушей воздух. Приложил раструб стетоскопа к сгибу локтя Бойда и стал слушать. Смотрел, как поползла назад, подергиваясь, стрелка. Тонкий светящийся стебель пламени церковной свечки стоял точно по центру каждого из стекол его старинных очочков. Такой маленький и такой непоколебимый. Он так горел в его стареющих глазах, словно это свет святой инквизиции. Он размотал манжету и повернулся к Билли: